Потемкин — Лашкареву, дипломатическому агенту России
Да, век был суров, если не жесток. Для доброты не находилось места.
Светлейший был туча тучей.
— Накатывает, — с некоторой опаской произнес Попов. — Дай Бог, не затянулось бы.
Накатывало. Наваливалась вечная хандра. То бишь то состояние Потемкина, которое именовалось хандрой. А в существе своем было недовольством. Прежде всего — собою. Об этом никто не ведал, никто: могло ли такое быть?!
Любимец фортуны и, более того, ее императорского величества, не ведавший пределов своей власти и могущества, увенчанный, казалось, всеми земными знаками отличия, предводитель армий, наконец, любимец женщин — чего же еще! И вдруг недовольство?
Немыт, небрит, нечесан возлежал на смятой постели в старом залоснившемся атласном халате и, уставившись в потолок, по обыкновению, грыз ногти.
Думал.
Тяжко было на душе. То ли делал, туда ли шел? Нешто кто понимает, сколь тяжек груз власти? Нестерпимо тяжек!
Все на нем. Все уставились на него. Ждут. Ждут откровений, действий победительных.
Ждут потемкинской победительности! А все не то, не то, не то! Туда ли пошел, туда ли зашел? Того ли добивался?
Ну, возьмет он Бендеры… Будут трубы и лиры, торжества и славословия, курьеры со всех сторон, высочайшее поздравление, еще и еще…
Ну а далее-то что?! Что далее?
Главная цель, всею жизнею завладевшая, — Царьград, — отдалилась и продолжает отдаляться. Помимо него. Не причинен в том. Некая сила уводит и уводит его, как бы противясь его воле.
Наваждение? Околдован? Да нет — все сам. В ложной цели, как в тенетах запутан.
Сам, все сам. Военный совет поддакнул: верно-де, мудро-де, ваша светлость…
Но можно ли было оставить в тылу столь сильные турецкие фортеции — Аккерман, Очаков, Хотин, Бендеры да еще Измаил? Эти гнезда вражеские, этот нож в спину? Ежели сложить гарнизоны — сверх ста тысяч войска. Разве в окружении их держать, в блокаде? Так ведь никакой армии не хватит!
Нет, выковырять сии гнезда, выжечь огнем, а уж потом идти на Царьград, ничего не опасаясь. Потом? Достанет ли силы на потом?
Эх, ничего потом не будет! Выдохнемся, иссякнем.
С горечью, с сокрушенным сердцем понял: не создан он для войны! Нету в нем воинского таланта. Всем иным Господь наградил, а этим обидел. Признаться ли в том, сложить ли с себя это бремя?
Было порывался. Государыня урезонила. Выказал слабость и тотчас устыдился. Ему ли, Потемкину, генерал-фельдмаршалу. Военной коллегии президенту, бить отбой?!
Александр Васильевич Суворов — вот истинный военный гений. Вот кого Господь одарил с неизмеримою щедростью на бранном поприще. По справедливости — ему бы главноначальствовать. Кабы подавить самолюбие… Нет, такое выше его сил.
Разбил великого везира Юсуф-пашу. Разгромил главные силы турок. Под его началом было 28 тысяч — 10 тысяч русских да 18 тысяч австрийцев, а у везира — 100 тысяч. Разбил его Суворов в пух и прах: 20 тысяч убитых, весь лагерь везирский, 80 пушек захватил. Награжден щедро — графское достоинство получил да стал Суворов-Рымникский, а об орденах да брильянтах и говорить нечего.
Вот бы по пятам за обломками главной турецкой армии соединенными силами — да за Балканы. Всею сухопутной силой да флотом под предводительством Федора Федоровича Ушакова прямиком на Царьград!
Куда там! Увязли мы тут, в Бессарабии. Да и поздно: осень на пятках. Пора о винтер-квартирах позаботиться.
Вот ежели бы с самого начала, с весною открыть кампанию. Да Суворова вперед с Ушаковым… Эх, проклятая самовитость!
Казнился светлейший, грыз ногти, думал горькую думу: «Нету во мне этой воинской победительности, нету. Могу рассудить по справедливости, верно, а того особого дара, сложения натуры, всего естества, как должно полководцу, каким награжден Суворов, — нету.
Как с точностью угадать тот миг, когда надобно двинуть полки для верного разбития врага? Как узреть восходящую зарю виктории?
Распоряжаюсь разумно: «… не всегда сражениями побеждают неприятеля, и часто благоразумные распоряжения более сделают ему вреда, нежели храброе нападение» — таково написал в ордере не без резона. Про себя, себя утвердить. Дескать, благоразумные распоряжения — мой конек.
А кто скажет, что Александр-то Васильевич неблагоразумно распоряжается, когда ведет полки в сражение?! Бог войны Марс истинно нашептывает ему в уши, он с ним с малых лет спознался».
Дверь приоткрылась, осторожно просунулась голова Попова.
— Ну?
— Просятся…
— В задницу! — рявкнул князь.
Дверь мгновенно затворилась.
Горькие мысли продолжали свой бег, свой набег:
«Который год воюю, а главная, а заветная цель отнюдь не придвигается. Более того — отдаляется! Государыня верит, надеется…
Ненавистники неймутся…
Старый хрыч Салтыков двинул свово офицерика. Против мово ферзя. А ферзь-то мой, Сашка Мамонов, доносит Грановский, под ударом, в блядки ударился с девицею Щербатовой, государыня о том известилась. И тут худо дело — скинут с доски Сашку, офицерика этого, Платошку Зубова, в ферзи проведут. Экой переплет! Салтыкова-партия возмечтала мне шах и мат поставить, покамест я тут увяз… — Князь скрипнул зубами. — Нешто сорваться, нагрянуть в Петербург да разметать козни?!»
Живо представил переполох, смятение в противной партии, слезы государыни — сколь много раз доводил ее до слез, мстительно подумал он…
А далее-то что?
Сашка, вестимо, выбыл из игры, надобна ему замена из гвардейских, как прежде подбирал. Нашел бы и сейчас пригожего да смышленого, преданного да послушливого молодца… А Зуб этот выдернул бы с корнем, хоть крепок этот старый Салтыков-корень…
В другое время так бы, не отлагая, наскочил, погромил бы. А ныне никак нельзя. Эвон они, Бендеры. И Россия в его сторону глядит.
Ждет.
Каково себя окажет после Фокшан да Рымника главный пестун войска российского.
Бендеры жирными красками обрисованы. Мощная-де крепость, двадцать тыщ гарнизону, пушек, сказывают, три сотни. Не оплошать бы, как с Очаковом, не досидеть бы до морозов. Там четыре месяца топтался, людей будто жалеючи. Жгло его это воспоминание, хотелось забыть, да не забывалось.
Сильно обнадеживался услугою благоприобретенного от Суворова портаря молдавского Марка Гаюса. Ловок же, бестия: все языки превзошел — турецкий и молдавский, болгарский и греческий, свой человек во вражьем стане. Княжество Молдавское ему дом родной, и, как можно понять, турки его за своего почитают, ибо он по-ихнему как природный турок изъясняется.
Сказал, что воспитывался среди турок с малых ногтей, в духовной школе — медресе, и весь их закон мусульманский превзошел. Экая находка!
Бескровной сдаче Аккермана он таки поспешествовал — уговорил сераскера. Может, и с Бендерами повезет…
Мысль эта согрела князя. Да и ногти были изрядно измусолены. Он тяжело поднялся, запахнул халат и, шаркая пантофлями, пошел к киоту. Торопливо клал поклоны перед образами, губы складывали невнятицу, то была не молитва, а просьба:
— Помоги, Господи, рабу твоему, и ты, Николае Угодниче, и ты, пречистая Матерь, в замышлениях моих. И да не прольется ноне кровь христолюбивого воинства.
Свет лампад дробился в стеклах. И казалось, святые лики согласно подмигивают ему. Благостность мало-помалу входила в душу, горечь воспоминаний и размышлений оседала на дно.
Он позвонил. Попов был тут как тут.
— Кого там давеча нанесло?
— Портарь молдавский желает доложиться.
— Вот-вот, в самый раз, — непритворно обрадовался светлейший. — Видение мне было, будто он коменданта крепости уговорить может.
— По моему понятию, он с нехристями на дружеской ноге, — подтвердил Попов.
— Впусти, стало быть.
И к вошедшему:
— Ладно, не кланяйся, ступай ближе. Что это у тебя?
— Прошение, ваша светлость.
— О чем просишь?
— Как чин мой портарский себя изжил в нынешних обстоятельствах и на службе вашей светлости, то прошу его снять и выдать мне по всей форме патент на чин майорский.