— Вы еще не привыкли к нашему климату… Осторожно! Не пейте воду из-под крана…
Он проводил меня до крыльца, где попросил метрдотеля отвести меня в библиотеку, усадить в кресло и дать чашку кофе. Я очутился в тихой и уютной комнате, освещенной единственной лампой. Высокие книжные шкафы из эбенового дерева оставались погруженными во мрак. На полу поблескивали негритянские статуэтки и боевые слоники. Я обхватил голову руками. К более горькому признанию я вряд ли смог бы придти.
«Ты все еще смеешь отрицать его значение в своей жизни? Ты хотел бы, чтобы он не давил на тебя, чтобы он исчез, не оказав на тебя своего влияния. Ты любишь только свою мать, и тебе невыносима мысль, что кто-то еще участвовал в формировании тебя таким, какой ты есть. Волей-неволей тебе придется признать очевидное. Тот, о ком ты никогда не думаешь, тот, чья смерть не вызвала у тебя никаких переживаний, неотступно следует за тобой, не выходя из тени. Он тайно направлял многие твои поступки. Откуда в тебе, например, это исключительное любопытство к черной Африке, затмевающее нежные воспоминания о Магрибе? Что, какое пренебрежительно высокомерное чувство увело тебя вдаль от оазисов Туниса и пальмовых рощ Марракеша? Почему ты, бросившись сразу в Судан и Заир, не посмел поехать в Кению? Как объяснить, что, прежде чем показаться в стране, где плененный офицер испытал унижение и позор лагеря, ты ждал официального признания, награды от своих соотечественников? И кто вынуждал тебя приезжать праздновать свой венецианский триумф в самую глубь материка, не способного произвести ни одного фильма? Открой глаза! Ты, выдающий себя за свободного человека, независящего от своего прошлого, ты не случайно выбрал эту страну. Разве не бывший пленник адмирала Каннингема послал тебя в места, где он испытал унижение, добиться для него посмертного отмщения?»
Я пристыжено поднял голову. И что же я увидел через несколько мгновений, понадобившихся мне, чтобы глаза привыкли к темноте? В двух шагах от кресла, на столике стояла прислоненной к бронзовой статуэтке почтовая открытка, которую я сразу же узнал: точная копия, чтоб я провалился, той открытки, которую отец послал нам в Касарсу и которую я тайком достал из мусорной корзины, куда мама каждый месяц с невозмутимым равнодушием выбрасывала супружескую почту. Ничем не отличающаяся картинка с путешественником и тигром. Хищник уже заглотил часть своей жертвы, но неосторожный охотник, чья голова и грудь еще не пропали в зияющей пасти, не выказывал страха перед смертью и, казалось, получал немалое удовольствие от этой пытки.
Дрожащей рукой я схватил открытку, чтобы рассмотреть ее поближе. В моей памяти запечатлелись все детали этой сцены: смиренная улыбка молодого человека, как будто он по доброй воле отдается алчному зверю; разорванная рубашка, обнажившая загорелое и сияющее здоровьем тело; полосатый окрас животного, изогнувшегося на своих жилистых лапах; пальмы в глубине пустыни, раскинувшие к желтому небу свои гибкие султаны; экзотическая птица на бамбуковом ростке, во все свое разноцветное горло воспевавшая песнь на две ноты (нарисованных в двух мультяшных пузырях) во славу этого пиршества. Все испытанные когда-то чувства вновь охватили меня. Я словно наяву увидел, как прячу эту открытку под рубашку, как прикрепляю ее в изголовье своей кровати. Она стала моим фетишем. Каждый вечер перед сном я обращался к хищнику с молитвой. Он подпрыгивал в ответ на мой зов и мчался к своей более чем довольной жертве. Наслаждение страхом и бегством… Еще большее сладострастие самоотречения… Да и правда, был ли с тех пор в моей жизни хоть один день, чтобы я подсознательно не искал вокруг себя прекрасного чудовища, которое разорвало бы меня своими клыками?
Не стоило жить, жить в течение более двадцати лет, жить полноценно и богато, не стоило вступать дважды в компартию, писать семнадцать книг и снимать шесть фильмов, становиться специалистом по диалектной поэзии, делать себе имя, прославленное или обесчещенное, как принципиального автора и режиссера, не стоило объезжать полмира, ехать в Индию и с этнологической любознательностью записывать легенду джайпурского магараджи, нет, не стоило приобретать это широкое интеллектуальное и политическое образование, которое, быть может, другого сделало бы зрелым человеком, не зависящим от своего детства, чтобы обнаружить в сорок три года, что поступок моего отца, без всякой задней мысли отправившего в тот день из лагеря это послание в виде почтовой открытки, переплело навечно в сердце его сына наслаждение и наказание, сладостную алчность и виноватое смирение.
Мое дальнейшее пребывание в Найроби… Что ж! не удивительно, что оно уже совсем не походило на начало. И если повиновение мрачному закону отца должно было вершиться в жестокости и в крови, то и я приехал в Африку не ради безобидного приключения. Поэтому я увиливал от более или менее явных предложений гостиничных боев из «Хилтона». Они стучались в мой номер, просовывали свои черные мордашки в приоткрытую дверь и входили, не дождавшись ответа, под тем или иным предлогом — проверить непроницаемость москитной сетки или принести на подносе из палисандрового дерева дольки охлажденного ананаса.
Консул полагал, что польстил мне, поселив в этом дворце. О более совершенной сатисфакции человек, в лице которого он хотел не только чествовать «принца кинематографии», но и почтить память своего друга, не мог бы и мечтать. Там, где измученный лихорадкой отец был вынужден ютиться на циновке в бараке, его сыну достаточно было нажать на кнопку кондиционера, чтобы по своему вкусу отрегулировать температуру воздуха. Выбор прохладных пьянящих напитков, хранящихся в минибаре при +5°, мог приятно утолить его жажду.
— Роскошь, покой и нега, — как сказал бы Д’Аннунцио. — Даже если это не «Эксельсиор» в Лидо, пожаловаться, думаю, вам будет не на что.
Похвальная предупредительность, которая возмещала в великодушной натуре консула его литературные пробелы, но не произвела на меня ожидаемого эффекта. Этот люкс угнетал меня. Я и в Венеции при первой возможности убегал из «Эксельсиора». Меня всегда тянуло в более простые отели. В Найроби же это пышное убранство меня совсем выбило из колеи. Может быть, еще и из-за настойчивости консула, с которой он сравнивал отца и сына и повсюду рассказывал об удивительных поворотах судьбы в семье П… Даль-л’Онды. Чего мне действительно не хватало, так это внутренней свободы, необходимой для того, чтобы воспользоваться преимуществами, которые давал мне мой успех. Быть может, я принадлежал к той породе сынов, которых сознание превосходства над отцом ужасает своим кощунством?
Я по-прежнему облачался в свои парадные одежды только по необходимости, дабы отдать дань светским раутам. И вновь с наступлением ночи, напялив майку, джинсы и старые кроссовки, я ускользал из отеля через кухню. Жалкие лачуги, наудачу составленные из деревяшек и железок, тянулись за городом вплоть до саванны. Залатанные железными прутьями и кусками картона, но огороженные решетками заборов, как будто это были частные виллы. Одна дыра вместо окна, другая — вместо двери. Что не мешало их владельцам натягивать на колья перед входом, наподобие балдахинов, красные тряпки с кричащими узорами. Во что превратилась кокетливая соломенная хижина аборигенов?! Удручающее доказательство вырождения местных обычаев под европейским влиянием, смесь дурного вкуса и нищенского тщеславия, эта вакханалия хибар обезображивала грандиозный вид африканских сумерек. Не знаю, впрочем, чем они меня так пленяли, когда я спешно мчался к своей цели; тем же, наверно, что десять лет спустя толкнуло меня на ночные похождения в Идроскало, хотя искать в более чем десяти километрах от моей квартиры в Риме столь невзрачный антураж у меня явно не было никакой нужды.
За последними земельными участками, на границе с саванной, я быстро откопал футбольное поле на огороженной кустиками лужайке, по которой босоногие гиганты с эбеновой кожей гоняли не по регламенту маленький мячик. Пот сверкал у них на груди и на их мощных бедрах. Завидев меня, они что-то лаконично промычали. Я быстро переоделся и сложил стопочкой свои вещи, после чего сразу пересек боковую линию, проведенную на песке пальцем ноги.