Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Старенький автобус уже никогда не высадит меня на маленькой треугольной площади с вытоптанной травой в стране боргатов, которая сгинет в антропологической катастрофе. Внезапные паводки Аниене угрожали не столько местным рагацци, сколько постоянному и безудержному развитию инфраструктуры. Завороженные быстрой сменой пейзажа, они не сердились на меня за то, что я уехал, и с гордостью показывали мне утыканные кранами и перепаханные бульдозерами холмы за Понте Маммоло, на которых строился Государственный фонд социальной помощи. «У нас дома тоже будут толчки!» Я сам чувствовал свою вину за то, что оставил их и не мог защитить от того, что экономисты назовут чудом, приняв за критерий счастья количество автомобилей на тысячу жителей.

С вершины Монтевердо, где мы жили, я спускался бегом к самому Тибру. За Порта Портезе река уже не была такой полноводной. Она текла между покатыми берегами, заросшими грязной травой; летом — пыльной, зимой — отвратительно скользкой. Унылые, загаженные мусором берега, которые оживляло в моей памяти чувственное воспоминание о старом грузовике, брошенном за газометром, которым я, впрочем, воспользовался один или два раза, так как оказия в этих чересчур пустынных и не привлекательных для бродяг краях представлялась крайне редко.

Какое внутреннее чувство меня уберегло не опошлить окончательно это место, в котором много позже на меня неожиданно обрушилось подлинное счастье?

Обычно я шел на другой берег и шлялся потом по рынку. Хаотическое скопление грузовиков и тележек, кудахтанье кур, крики грузчиков, степенный и звучный гул неподалеку стоящего собора святого Павла, резкие трубы военных маршей, доносившихся из казарм Гарбателлы, все сливалось в единое целое, подогревая внутреннее возбуждение. Десятки пацанов из Трастевере и Порта Портезе шныряли в толпе, тиская по карманам бумажники и фрукты с лотков. И вдруг, как гром среди ясного неба, миг благодати — свалившийся на меня, когда я уже потерял всякую надежду.

— Пойдем!

— Туда?

— Лучше там, за цветной капустой!

Быстрые поиски между пирамидами овощей укромного места, в котором каждый несмотря на неудобства помогал другому испытать желаемое наслаждение. И перед тем как расстаться:

— С тебя триста лир, устраивает?

В первый раз я был немного удивлен, но потом всегда старался иметь при себе несколько сотенных купюр.

С не меньшей лихорадочностью я рыскал по расположенным впритык к рынку мясным рядам. Огромный четырехугольник располагался на месте античного Форо Боарио: Бычьего рынка, на котором отоваривались еще древние римляне. Место это было изначально отведено под жертвоприношения и кровавые возлияния. При первых императорах евреи, которые к тому времени сотнями переселялись в Рим, селились именно здесь, прямо рядом с пристанью на берегах Тибра, на которых сваливались товары, доставленные на шаландах из Остии. Этот зловонный квартал им отвели в знак презрения к их, как считалось, подлому роду. В их руках скотобойни, а также дубильные и струнные мастерские, использовавшие кожу и кишки забитого скота, начинали процветать, разумеется под присмотром полиции, которая относилась к ним снисходительно, пока в их поселении не разгорелся очаг христианской проповеди. Так скромный и непризнанный авангард апостолов во главе со святым Павлом пристрастился к самым низменным ремеслам, поселившись в этом похожем на гетто районе среди первых портовых притонов, вездесущих носильщиков и горами возвышавшихся товаров.

Размышления об этой далекой эпохе делали дорогим моему сердцу это место, где обращенные Иисусом евреи подверглись первым преследованиям. Как знать, не принадлежал ли я сам к некому меньшинству, которое власть объявила вне закона и держала все время на прицеле своей машины правосудия? А может, если я хочу быть искренен сегодня, мне нужно признаться, что я искал некий путь к вершинам Истории, желая солидаризироваться с жертвами Нерона, дабы не признаваться себе в том спонтанном влечении, которое я испытывал к этим гнусным местам. Разве есть религия, — думал я, — которая бы не установила столь же обязательной, сколь и мистической связи между экстазом и смертью, кровью и воскрешением? А мне нужно было просто признаться себе, что я испытываю смутное и непреодолимое любопытство к занятиям любовью в условиях, которые показались бы отвратительными любому другому человеку, за исключением, пожалуй, муниципальных работников, дня которых зрелище мертвой плоти, распотрошенных внутренностей и кровавых луж стало обыденным.

Как и для Карлино, моего любимчика, чья сияющая улыбка порхала над бездыханными тушами с непорочной невинностью его двадцати лет. Он выходил из помещения бойни с таким же спокойным и безмятежным видом, как юный отрок из Вилла Боргезе, сразивший Голиафа. Моему нетерпению, моей нервозности он противопоставлял ангельское равнодушие. Пока я ждал его, весь дрожа от волнения, он неспешно направлялся к умывальнику. Как же трогательно было смотреть, как этот юный гигант выпивает стакан чистой воды, чтобы освежиться после разделки туш. Быстрым и плавным движением он запрокидывал голову. Его губы покрывались влагой, а его голубые глаза были так же прозрачны, как те капли воды, которые он смахивал со своего лишенного растительности подбородка, перед тем как вымыть руки. Сняв с себя замызганный бурыми пятнами фартук, он шел ко мне своим ровным шагом и спокойно ложился на брезент, растянутый позади стойла с лошадьми.

— С тебя триста лир, да? — говорил он мне, слегка повышая голос, но не потому что он настаивал, желая хладнокровно посмотреть, как моя рука обреченно потянется в карман, а просто потому что его вынуждали говорить громче либо звуки трубы, доносившиеся из соседней казармы, либо грохот проезжавшего по мосту состава.

С ним тоже триста лир. У всех одна и та же сумма. Они что, сговорились? Впервые задаю себе сейчас этот вопрос. Кто установил этот тариф? Разве это была моя инициатива? Мое затруднение с ответом лишь доказывает, что я пытался обмануть себя. Мне не слишком хотелось осознавать, что прекрасная эпоха бескорыстной и спонтанной любви в боргатах давно прошла. Я притворялся, что делаю подарок. Вместо того, чтобы задуматься, почему они ставили меня перед необходимостью платить и почему я соглашался, я никак не хотел допустить, что это была фиксированная такса.

И вот, как мне кажется, еще одно противоречие. У меня появилась своя комната. Какой было смысл шляться по берегу Тибра, занимаясь этим, разумеется, впопыхах и кое-как? Я мог бы привести одного из тех парней, того же Карлино, чья целомудренная сдержанность никак не вязалась с его жестоким ремеслом, к себе домой в те часы, когда отец прикидывал со своими друзьями в баре, насколько увеличивались шансы реставрации фашизма, разговоры о которой вспыхнули с новой силой, после того как Фернандо Тамброни стал министром внутренних дел, а кардинал Оттавиани возглавил Святой приход. Мама, предложив такому приличному гостю чашечку кофе, ушла бы к себе в комнату, предоставив нам полную свободу. Мне не раз приходила в голову мысль окружить своего влюбленного в свежую воду юношу уютом и удобством семейной квартиры. Но даже сегодня, Дженнарьелло, я предпочел бы не спрашивать себя об этом. В настоящий момент позволь мне верить в то, что на Бычий рынок меня влекло лишь стремление выплеснуть свою страсть посреди моря крови.

Даже если все чаще — возможно, из отвращения к обязательным тремстам лирам, что травили во мне ностальгию по Понте Маммоло и желание запечатлеть в своей книге исчезающий на моих глазах мир — я проходил, не задерживаясь, вдоль рядов и выходил через заднюю дверь, спеша попасть на протестантское кладбище.

За этим названием скрывается огороженный оградой погост, засаженный кипарисами и кустарником, на котором покоятся скончавшиеся в Риме протестанты, преимущественно англичане, тот же поэт с площади Испании, проживший на свете не долее, чем воспетый им соловей; или его друг Шелли, который утонул в Тирренском море неподалеку от Виареджо (а Байрон в его честь возжег костер на берегу — о, времена, когда в пучине гибли только те, кто был достоин этого космического савана, не быдло, покорное мерзостям клики миллиардеров, а первые поэты, величайшие писатели своей эпохи!); там же лежал сын Гете, какие-то русские князья, исповедовавшие православие, да какой-нибудь знатный и богатый германский или скандинавский дипломат. Такое соседство явило бы неприятный контраст с ближайшими кварталами, которые заселял наибеднейший плебс, если бы после войны на кладбище не стали хоронить руководителей итальянской компартии; в первую очередь Грамши, могилу которого оттенял одинокий мирт. Горлышко урны, в которой хранится прах основателя КПИ, скончавшегося в застенках Муссолини после одиннадцати лет заточения, опоясывал красный платочек, вроде тех, что повязывают на шее активисты партии. Сама же урна покоится на голой плите.

59
{"b":"246570","o":1}