Дело было прошлым летом. Пока я снимал в Мантуе то, что окажется моим посмертным фильмом, он работал над «Двадцатым веком» в Парме: колоссальный фильм, финансировавшийся после незаслуженного успеха «Последнего танго в Париже» Голливудом. Девять месяцев он расхаживал щеголем по павильону, не отказывая себе ни во времени, ни в деньгах, тогда как мой продюсер выделил мне мизерный бюджет и всего два месяца срока. Бернардо забыл уроки Трастевере? Разве не я выбрал его, неопытного и никому неизвестного, ассистентом в свою первую картину? Неблагодарный и надменный! Ни разу не удосужиться заехать ко мне в Мантую, от которой его отделяло всего шестьдесят километров! И потом болезненное воспоминание о том футбольном матче. Я бросил вызов его съемочной группе. Мы были, возможно, беднее, и нам приходилось выкручиваться подручными средствами, но в смысле физического здоровья и мышечной энергии мы должны были надрать их, этих горожан, которые парашютировались из Рима в здоровенных лимузинах, возомнив, что им все известно про крестьянство эмилианской равнины и про то, как передать дух деревни. Я высадился в Парме во взятой напрокат машине, во главе дюжины крепких парней, электриков и рабочих из моей съемочной группы. В качестве талисмана мы надели форму с эмблемой футбольной команды Болоньи. Короче, нас вынесли в одну калитку, четыре ноль: я был задет вдвойне — в своем ура-патриотизме и своей спортивной гордости, настоящее унижение. После этого мне пришлось в сопровождении снисходительно улыбающегося Бернардо съездить на кукурузное поле, вдоль которого он выстроил кусок железной дороги для тридцатисекундного американского плана; не чувствуя себя вправе раскритиковать этот разорительный эстетский каприз, так как поражение в матче похоронило миф о естественном превосходстве пролетариата над буржуазией. Очередной позор, от которого меня весьма кстати спасла грубая оплошность Бернардо. Я не знал, как ему и сказать, что римские интеллектуалы никогда не смогут воскресить в правдоподобной фреске историю сельской Италии, и какая же сцена представилась моим глазам, в тот момент, когда он руководил съемкой? Крестьянин верхом на лошади! Чтобы продемонстрировать этим так сказать ярким образом, что вытворяли коллаборационисты, которых задерживали в деревнях и выставляли на всеобщее посмешище. «Но позвоночник коровы не выдерживает веса человека!» — воскликнул я, в то время как Бернардо тщетно торопил своих актеров исполнить это безумное требование. И в заключение я сказал, радуясь, что разом отыгрался благодаря этому выпаду за наше бедственное «четыре ноль»: «Ни один крестьянин в мире ни по какой политической причине не станет обрекать корову на подобные мучения».
После этого случая я больше не встречался с Бернардо.
— Ну и что? — сказал я Данило, который не решался продолжить.
— Он ездил на частный просмотр твоего фильма, ты знаешь. Шлет тебе свои комплименты. Только, добавил он, скажи Пьер Паоло, что цветущее дерево, под которым убивают беглеца, вовсе не боярышник, как там утверждается. Ты, говорит, передай ему это. Скажи ему, что ни один крестьянин в мире, ни по какой политической причине не назовет боярышником вишневое дерево.
— Вишневое дерево? — пробормотал я.
— Ты его здорово задел, раз он отвечает тебе словом за слово! — воскликнул Данило, звонко рассмеявшись и не заметив, что я смутился.
— Данило, — сказал я, взяв его за руку.
Он увидел, как я побледнел и осекся.
— Пьер Паоло! Ну не будешь же ты так расстраиваться из-за того, что перепутал два дерева! Ты столько лет уже не живешь во Фриули!
Идиотская рефлексия на пустячную оплошность — но я чувствовал такое унижение, как будто бы меня уличили в том, что диалект, на котором я написал свои первые стихи в Касарсе, был всего лишь искусственным фольклором, липой. Значит это иллюзия, мои крестьянские корни? Мираж, рай моего детства? Обман, миф об искупительном эдеме? Чем я тогда отличался от массы своих мелкобуржуазных соотечественников, если полностью разделял их языковое неведение природы и их презрение к началам ботаники?
На пороге кухни появилась Аннамария.
— Ну, кто? — крикнул Данило.
— Спагетти остались стоять, у нас будет мальчик!
Ее фигура заполняла собой дверной проем с пышным и благодушным величием.
— И как будут звать этого мальчика? — спросил я ее. — Ты прочитала его имя по пузырькам?
Ее ответ застал меня врасплох.
— Мы решили назвать его Пьер Паоло.
— Пьер Паоло? — сказал я, спотыкаясь на собственном имени.
Данило бросил на меня взгляд.
— Это Аннамария остановилась на этом имени, — сказал он, неожиданно занервничав, что я сочту такой выбор слишком дерзким.
— Нет, — заявил я им, — не надо его так называть!
Они растерянно смотрели на меня.
— Вы не можете… Вы не можете…
Аннамария подошла к столу.
— Значит, ты уже не хочешь быть его крестным? — простодушно спросила она меня.
— Да нет, дело не в этом…
— Пьер Паоло! — воскликнул Данило со всей силы своего великодушного характера. — Никогда бы раньше не подумал, что…
Но он вдруг осекся и покраснел оттого, что нас слушала Аннамария. Мы никогда еще в ее присутствии не затрагивали наших бывших отношений. Заключенный между нами негласный договор. Данило ограничился тем, что добавил, в весьма расплывчатых выражениях, в которых, правда, явно сквозило сожаление, что он, сам того не желая, разбередил мою, как ему казалось, уже залеченную рану:
— Если по той или иной причине, — сказал он, выделяя каждое слово, тебе не нравится это имя, мы возьмем другое, да, Аннамария?
Я покачал головой. Он ошибался от начала до конца, если думал, что меня по-прежнему мучило воспоминание о том времени, когда для него существовал лишь один Пьер Паоло. Это прошлое уже было не властно надо мной.
— Нет, нет, — сказал я, силясь улыбнуться. — Я обещал стать крестным, и я им буду. Но я не предполагал, что вы его так назовете. Так, дурацкая мысль залетела… Извините… Это ужасно глупо!
Они оба не осмеливались спросить меня. Данило, чтобы не сидеть сложа руки, принес с соседнего столика бутылку с маслом. Он продолжал суетиться, развернул ко мне этикеткой бутылку пино гри (знак почтения хозяина виноградникам Касарсы), подвигал стулья перед приборами, поправил тарелки на своих местах, пока наконец Аннамария на послала его на кухню за рюмкой граппы для меня.
— Он весь побледнел, — вымолвила она. — Должно быть, он плохо себя чувствует.
— Ты поймешь меня, — сказал я ей, когда мы остались одни. — Я всегда был суеверен. Ты, быть может, недавно видела меня во сне мертвым?
Аннамария вскрикнула:
— Пьер Паоло, что за мысли!
— Потому что, когда я был маленький, мы никогда не выбирали имя живого человека для будущего ребенка. Крестьяне во Фриули верят в то, что число мест на земле строго ограничено. Новое существо, чтобы появиться в этом мире, должно присвоить себе не только имя, но и плоть и кровь того, на чье место оно приходит. Поэтому у нас старались подыскать в церковном календаре такое имя, которое не носил бы никто ни в родне, ни в близком окружении. «Каждый новорожденный — это неизвестный покойник». Ты любишь эту поговорку?
— Но на Сицилии все совсем не так! Когда мы хотим кому-то добра, мы думаем, что со своим именем при крещении человек передаст ребенку и все те качества, которые нам нравятся в нем. «Почитай отца и мать твоих, но будь как крестный твой». У нас такая поговорка.
— А! я предпочитаю вашу! — сказал я, рассмеявшись. — У меня было глупое предчувствие!
— Не удивительно! — откликнулась она, вынув чистый, нетронутый платок из своего платья, которое облегало ее округлившийся живот. — Завтра день поминовения, и все готовятся пойти на кладбище. У тебя тоже есть человек, который ждет тебя в своей могиле?
— Да, — сказал я.
Я вспомнил обещание, которое дал часом ранее маме. Только после того как я произнес это «да», мне послышалось нечто странное в том, как сформулировала свой вопрос Аннамария, какая-то скрытая аллюзия, от которой я содрогнулся. Но я не хотел еще больше беспокоить юную маму, чья умиротворяющая рука положила мне на лоб компресс, смоченный свежей водой из графина. Я поднял голову и поблагодарил ее улыбкой.