— Для нас обоих, — завел мистер Оксфорд вкрадчиво, — было бы, конечно, лучше, если бы вы дали мне такую возможность доказать мистеру Уитту, что гарантии мои — не ложные гарантии.
— Почему это — для нас обоих?
— Потому что… ну… я с восторгом заплатил бы вам, скажем, тридцать шесть тысяч фунтов в знак признательности за… — он осекся.
Возможно, он тотчас сообразил, какую жуткую он совершил бестактность. Или уж ничего не следовало предлагать, или уж всю сумму, которую он получил, за вычетом небольших комиссионных. Предложить Прайаму ровно половину — был непроизвольный порыв, роковая глупость со стороны природного дельца. А мистер Оксфорд был прирожденный делец.
— Я у вас ни пенни не возьму, — отрезал Прайам. — Ничем не могу вам быть полезен. Мне, кажется, пора. Я и так опаздываю.
Неудержимая холодная ярость как подтолкнула его в спину, и, грубо презрев все обольщенья клуба, он встал из-за стола. Мистер Оксфорд, все более и более делаясь дельцом, встал тоже и проследовал за ним, прямо-таки провел его к гигантской гардеробной, что-то заискивающе, подобострастно, шепча Прайаму в ухо.
— Будет разбирательство в суде, — объявил мистер Оксфорд уже в огромном холле, — и ваши свидетельские показания мне будут прямо-таки необходимы.
— И слушать не желаю. До свиданья!
Гигант у двери едва успел распахнуть ее для Прайама. Прайам бежал — бежал, и его преследовал кошмар: виденье людного суда. Невыразимая мука! Он посылал мистера Оксфорда в преисподнюю и даже ниже, и клялся, что палец о палец не ударит, чтобы спасти мистера Оксфорда от пожизненных каторжных работ.
Получение денег
Он стоял у подножья монумента и дико разговаривал с самим собой. Ну хоть слава Богу, вырвался оттуда, от этих карликов, ползающих по коврам, невидимо ютящихся на креслах и диванах. Он, собственно, не помнил, что с ним происходило с той минуты, когда он выскочил из-за стола; не помнил, встречал ли что-то, кого-то на пути наружу; помнил только льстивые, подобострастные увещеванья мистера Оксфорда, преследовавшие его до самой двери, где стоял гигант. Клуб ему запомнился, как прибежище черной магии; отвратительная жизненность всей этой мертвечины; а все, что там творится — непостижимая нелепость. «Тихо! Тихо!» — взывают белые бумажки в одной огромной зале, а рядом допущен гомон! А эта жуткая столовая с неприступными каминными решетками, до которых ни одному карлику вовек не дотянуться! Он продолжал высказывать весьма нелестные сужденья о клубе и о мистере Оксфорде на весьма повышенных тонах, не замечая улицы. Он очнулся, когда некий довольно испуганного вида субъект ему отдал честь. То был шофер мистера Оксфорда, терпеливо дожидавшийся, когда же мистер Оксфорд сочтет возможным снова поместиться в свой салон на колесах. Шофер, повидимому счел, что Прайам надрался, либо спятил, но его обязанность была отдавать честь, и больше ничего, а потому он отдал честь Прайаму и больше ничего.
Совершенно забывая о том, что шофер тоже человек, собрат его, Прайам тут же повернулся на каблуках и зашагал прочь по улице. На углу этой улицы был крупный банк и, преисполнившись беззаветной отваги, как солдат в сраженье, Прайам переступил порог. Никогда еще прежде не бывал он в лондонском банке. Сначала он ему напомнил клуб, только на огромном плакате был означен день месяца, как бы мистическое число — 14 — другие же плакаты содержали разрозненные буквы алфавита. Потом он разглядел, что это такой большой зверинец, в котором дрессированные молодые люди разных размеров, разных лет, сидят в крупных клетках из красного дерева и проволоки. Он шагнул прямо к одной из клеток — с дыркой — и швырнул туда чек на пятьсот фунтов — довольно вызывающе швырнул.
— Вам рядом, — так за решеткой произнесли уста над высоким воротничком и зеленым галстуком, и надменная рука швырнула чек Прайаму обратно.
— Рядом! — повторил Прайам в растерянности, но и в бешенстве.
— Там — от А до М, — произнесли уста.
Тут-то Прайам понял значенье одиноких букв, и, в новом припадке бешенства, метнулся к соседней клетке. Где другая надменная рука приняла чек, повертела так и сяк, с видом, говорившим: «Небось поддельный!»
И:
— Не подписано! — отрезали другие уста над другим высоким воротничком и зеленым галстуком. И вторая надменная рука толкнула чек к Прайаму так, будто это ходатайство о вспомоществовании.
— А-а, вот оно что! — еле выговорил Прайам от ярости. — А пера, например, у вас не найдется?
Зачем же было так себя вести? Он никакого права не имел вымещать дурное настроение на совершенно неповинном банке, выплачивавшем двадцать пять процентов своим акционерам, тысячу в год своим директорам и оставшуюся мелочь своим людям в клетках. Но ведь Прайам был не такой, как вы да я. И не всегда он вел себя вполне разумно. Ну не умел он злиться на одного человека, скажем, или на одно здание. Если уж он злился, так на всех и вся, оптом, в розницу и без разбора, и солнце, звезды и луна не составляли исключения.
После того, как он подписал чек, та же надменная рука снова его цапнула, и на лицевую, и на оборотную сторону обрушился град подозрений; затем пара глаз недоверчиво оглядела ту часть особы Прайама, которая им была видна. Затем глаза отпрянули, уста открылись в кратком слове и — о странность! — уже четыре глаза и два рта склонились к чеку и устремили свое вниманье на Прайама. Прайам думал, что сейчас пошлют за полицейским; в чем-то он, как ни странно, чувствовал себя виновным, по крайней мере подозрительным и был готов сквозь землю провалиться. Ужасно унизительно, когда тебя бессовестно оглядывают с таким холодным разочарованьем.
— Вы, значит, мистер Лик? — шелохнулись уста.
— Д-да, — очень медленно.
— В каком виде желаете?
— Буду весьма вам признателен, если вы мне выдадите банкноты, — высокомерно отчеканил Прайам.
Надменная рука дважды перещупала все купюры и, с особенным бумажным хрустом, одну за другой выложила перед Прайамом. Прайам, не глядя, все это сгреб и, без церемоний, без всякой благодарности дающему, сунул в правый карман штанов. И, чертыхаясь, вышел прочь из банка.
И все же, все же ему заметно полегчало. Пестовать и лелеять свою тоску, имея в кармане пятьсот фунтов наличными, согласитесь — очень, очень трудно.
ВИЗИТ К ПОРТНОМУ
Постепенно он угомонился, его успокаивала ходьба, быстрая, бесцельная ходьба, а горящий взор раздвигал перед ним толпу на тротуаре успешней, чем окрики лакея. И вот, сам не зная как, очутился он на набережной. На благородную излуку Темзы уже спускались сумерки, и восхитительная панорама открылась перед ним, странно впечатляющая панорама, которая даже из куда менее поэтических натур делывала поэтов. Гранд-отели, службы миллионеров и правительства, гранд-отели, мечи и распашные окна правосудия, гранд-отели, громадные арки вокзалов, купола соборов, здания парламента и гранд-отели смутно вставали на речном изгибе, чернея в темной фиолетовости неба. Огромные трамваи пролетали мимо, как озаренные аквариумы, пролетки обгоняли трамваи, а их уж обгоняли автомобили; призрачные баржи, взрыхляя воду, вдевались в пролеты мостов, как нить вдевается в игольное ушко. Лондон, Лондон рокотал, имперский, величавый, сверхримский Лондон. И вот — что это? — ни один муниципальный фонарь еще не зажигался, а уж невидимая рука, рука судьбы, печатала посланье на зыбкой стене мрака, постепенно заслонявшей дальний берег. И послание гласило, что чай Шиптона — лучше всего на свете. А потом рука все это стерла и в другом месте написала, что лучше всего на свете — виски Макдонелла; и эти две доктрины, подрагивая пиротехникой, продолжали опровергать одна другую, и все густела ночь. Пять минут целых прошло, покуда Прайам не разглядел за пререканьями этих истин верх скрытого лесами и незнакомого ему строенья. Сквозное, зыбкое, оно было прекрасно в сумерках, и поскольку Прайам подошел тем временем к мосту Ватерлоо, всегдашняя тяга к красоте его и погнала на южный берег Темзы.