— Продать! — вскрикнул Прайам. Как все застенчивые люди он прикрывал застенчивость чрезмерным панибратством. — За эту — сколько? — и ткнул в картину.
Вот так, без обиняков.
— Достоинства редкие, — пробормотал мистер Оксфорд со спокойным видом знатока. — Редкие достоинства. Могу ли я поинтересоваться — сколько?
— Но это я вас спрашиваю, — Прайам тискал перепачканную маслом тряпку.
— М-м! — заметил мистер Оксфорд и выразительно глянул, ничего, впрочем не присовокупив. Потом: — Скажем, двести пятьдесят?
Прайам, в общем, уже решил завтра же отдать картину своему рамочнику и не ожидал за нее выручить ни единым пенни больше, чем двенадцать фунтов. Но эти художники — странные организмы.
Он затряс головой. Хоть двести пятьдесят фунтов была сумма, которую он заработал за весь истекший год, он покачал седою головой.
— Нет? — проговорил мистер Оксфорд любезно и почтительно, скрестив за спиной руки. — Да, между прочим, — с живостью обратился он к Прайаму, — вы ж видели, наверно, портрет Ариосто кисти Тициана, который купили для Национальной галереи? И каково ваше мнение, мэтр? — и вытянулся, весь ожидание, пылая интересом.
— Ну, только это никакой не Ариосто, и уж точно не Тициан, а в остальном вещь первоклассная, — сказал Прайам.
Мистер Оксфорд улыбнулся понимающе, довольный, и покачал головой. — Я так и знал, что вы это скажете, — заметил он. И проворно перешел к Сегантини, Д. У. Моррису, а потом к Боннару[14], спрашивая мнения у мэтра. Несколько минут они прилежно обсуждали живопись. А Прайам годами не слыхал голоса осведомленного здравого смысла, рассуждающего об искусстве. Годами он ничего, кроме детского лепета, не слышал о картинах. Он, собственно, выработал привычку не слушать. Самым буквальным образом в одно ухо впускал, в другое выпускал. И теперь он прямо-таки жадно впивал, глотал и поглощал речи мистера Оксфорда, и понял, как же он изголодался. И он говорил с ним откровенно. Он теплел, он разгорался, он зажигался. И мистер Оксфорд слушал его в восторге. Мистер Оксфорд обладал, по-видимому, природным благоразумием. Он просто считал Прайама великим художником, вот и все. Никаких ссылок на странную загадку — отчего великий художник вдруг стал писать свои картины на чердаке по Вертер-роуд, в Патни! Никаких неудобных вопросов о прошлом великого художника, о прежних его картинах. Только прямое, полное признание в нем гения! Странно, но приятно.
— Значит, двести пятьдесят вы не хотите? — мистер Оксфорд вдруг перескочил опять к делу.
— Нет, — стойко держался Прайам. — Честно говоря, — прибавил он, — в общем-то, я эту картину хотел себе оставить.
— И на пятьсот вы тоже несогласны, мэтр?
— Ну, тут я, пожалуй, соглашусь, — и он вздохнул. Вздох был искренний! Он в самом деле с радостью оставил бы себе эту картину. Он знал, что в жизни еще не писал ничего лучше.
— И я могу унести ее с собой? — спросил мистер Оксфорд.
— Да, пожалуй.
— Осмелюсь ли просить вас отправиться со мною вместе в город? — продолжал мистер Оксфорд, сама почтительность, — у меня есть несколько картин, и очень бы хотелось, чтоб вы глянули на них, думаю, они вам доставят удовольствие. И мы оговорим дальнейшие дела. Если вы, конечно, сможете мне уделить часок. Так могу ли я просить…
Прайаму очень захотелось ехать, желание боролось в нем с застенчивостью. Тон, каким мистер Оксфорд говорил: «…думаю, они вам доставят удовольствие», явственно намекал на что-то совершенно незаурядное. А Прайам даже не мог упомнить, когда глаза его видели картину одновременно и незнакомую, и великую.
Галереи Парфиттов
Я уже упомянул, что тот автомобиль был из ряда вон. Честно говоря, он был исключительно из ряда вон. Куда крупней обыкновенного автомобиля. То, что писаные богатыми и для богатых газетные «заметки автомобилиста» привычно именуют «лимузин». Снаружи и внутри он поразительно был нов и безупречен. Дверные ручки слоновой кости, мягкая желтая кожаная обивка, кедровая отделка, нарядные серебряные штучки, лампы, скамеечки для ног, шелковые подушки — все было новое, с иголочки, все будто ни разу не использовалось. Автомобиль будто доказывал, что мистер Оксфорд никогда не пользуется машиной дважды, каждое утро приобретая новую, как биржевой маклер — новый цилиндр, а герцог Селси — новые штаны. Был тут и письменный столик, и всякие кармашки для бумаг, и подвесные ухищрения для определенья времени, температуры воздуха и колебаний барометра; была и разговорная труба. Вы чувствовали, что будь машина связана беспроволочным телеграфом с биржей и палатами парламента, будь вдобавок небольшой ресторанчик у ней в хвосте, мистеру Оксфорду не было б нужды вообще из машины вылезать; так бы он и проводил в ней дни свои с утра до поздней ночи.
Да, все, все было безупречно — машина, оснастка самого мистера Оксфорда, цвет его лица — и Прайам себя почувствовал слегка обшарпанным. Он и был слегка обшарпан. В Патни он как-то опустился. Он — прежний денди! Но ведь когда это было! В дни блаженной памяти Лика. И пока автомобиль плыл без запаха, без звука, по запруженным улицам Лондона к центру, то срывался, как звезда, летел, как метеор, то нежно, мягко замирал, то, ринувшись вперед, небрежно обходил земное, прозаическое средство сообщенья, Прайаму все больше и больше делалось не по себе. Он свыкся с распорядком своей жизни в Патни. Из Патни он, в общем-то, не выезжал, разве когда вдруг тянуло освежиться в Национальной галерее, да и туда он неизменно ездил поездом и подземкой, и подземка всегда в нем вызывала удивление, будила романтические чувства и, выбросив из-под земли на угол Трафальгарской площади, как будто странно, блаженно его встряхивала. Так что он давным-давно не видел главных улиц Лондона. Он начал уж позабывать роскошь и богатство, хозяев восточных сигаретных лавок с фамилиями на «опулос», надменность высших классов, еще большую надменность их лакеев. И он оставил Элис в Патни. И тайный бес схватил его, вцепился, дергал, тянул обратно к простоте предместья, заставлял морщиться, корчиться и уклоняться от блеска лондонского центра, чуть ли буквально не выхватывал его из машины, чуть ли не толкал под зад, чтоб со всех ног мчался обратно в Патни. Он бы картину отдал за то, чтоб оказаться в Патни, вместо того, чтоб проноситься мимо Гайд-Парк-Корнер под аккомпанемент любезнейших, почтительных, тактичных соображений мистера Оксфорда.
И только другой бес, знакомый бес стеснительности ему не позволял властно остановить машину.
Машина затормозила на Бонд-стрит, перед зданием с широкой аркой и символом империи, широко веющим над крышей. Таблички уведомляли, что проход под арку стоит шиллинг. Однако мистер Оксфорд, выставляя вперед последнюю картину Прайама так, будто она стоит пятьдесят тысяч, а не пятьсот фунтов, без единого слова прошел мимо уведомлений, и Прайам пошел следом, подчинясь его внушительному жесту. Почтенные ветераны, сплошь в медалях приветствовали мистера Оксфорда при входе, а уж внутри святилища некие созданья в цилиндрах, столь же безупречных, как у Оксфорда, приподняли перед мистером Оксфордом сии уборы, он же не приподнял своего в ответ. Только наполеоновски кивнул! Весь он вдруг странно преобразился. Вы видели перед собою человека нерушимой воли, привыкшего использовать людей, как пешки в шахматной запутанной игре. Наконец они вошли в таинственный покой, и мистер Оксфорд, скинув на руки пажу цилиндр, меха, перчатки, велел послать за кем-то, кто тотчас явился с рамой, в точности подходящей для картины Прайама.
— Сигару не желаете ли? — мистер Оксфорд проворно вернулся к прежней своей манере, предлагая ящик, где каждая сигара была облечена отдельной золотой фольгой. Такая сигара стоит крону в ресторане, пол кроны в лавке и два пенса в Амстердаме. Царственная сигара с ароматом рая и пеплом белее снега. Но Прайам не мог оценить ее по достоинству. Нет! На стертой медной табличке под аркой он рассмотрел слова: «Галереи Парфиттов». То были знаменитые дельцы, с которыми он прежде имел сношенья, но которых, правда никогда не видел. И ему было страшно. Его терзали жуткие предчувствия и отвратительно сосало у него под ложечкой.