Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я все, все сюда запишу.

Когда наступила пора цветения, моя любимая дикая черешня с раскидистой кроной, доставшаяся мне еще от Аллерба, покрылась целым морем белоснежных соцветий; в лесах, где сквозь опушенную зеленью решетку ветвей проглядывало небо, я уже и теперь часто проезжал через облака благоуханий и далеко в воздухе рассеянной цветочной пыльцы… Все, все было так прекрасно — и я говорил себе: какое лето к нам идет. Теперь я выражаюсь осторожнее: идет лето — но какое?

Когда наступила пора цветения — ибо так начал я свой предыдущий абзац, — в Дубках объявился посетитель, к прибытию которого не все были готовы. Приехал племянник полковника Рудольф. Трудно вообразить более красивого юношу. Его откинутые со лба черные волосы оттеняли свежее румяное лицо, на котором сияли большие глаза с красивым удлиненным разрезом. Родители его давно умерли. Он приехал, чтобы поделиться с несправедливо обойденным дядюшкой недавно возвращенной должником суммой — старый долг, на который уже рукой махнули. Полковник обрадовался племяннику и всячески его обласкал. Он осыпал юношу ценными подарками, которые тот должен был увезти домой на память о свидании с родными. При этом он взял у племянника не предложенную часть, но, как и прошлый раз, лишь наименьшую долю, к какой его обязывал долг отца. Рудольф жил уединенно в своем родовом замке, управляя поместьем и довольствуясь обществом старого отцовского амтмана, весьма почтенного и уважаемого человека. Нас познакомили, он держался со мной почтительно и скромно. Сдавшись на просьбы родных, он прогостил в Дубках гораздо дольше, чем собирался.

Однажды я в одиночестве забрался на скалы, нависшие над Лидской лесосекой, мне было известно там местечко, где в россыпях камней растут редко встречающиеся цветы камнеломки. Срок их цветения как раз наступил, и я хотел сорвать их для Маргариты. И тут я внезапно увидел на дорожке внизу Маргариту и Рудольфа, выходящих из лесосеки. Рядом они составляли чудесную пару. Он — на полголовы выше — не уступал ей в стройности, которую подчеркивал щегольской наряд, взор его черных глаз был ласков и нежен; она, в белом платье, вся светилась, и рядом с этим красавцем казалась еще красивее, чем обычно. Горькие слезы брызнули у меня из глаз: кто я такой и что собой представляю! Ничтожество, полнейшее ничтожество! Я хотел спуститься вниз, обойти вокруг скалы и присоединиться к ним, но в ту минуту был не в состоянии это сделать. Они шли мимо цветов, что росли в высокой траве лесосеки, мимо нежно-зеленых кустарников и трав, местами заступавших им дорогу; он что-то говорил ей, она что-то говорила ему, он вел ее под руку, и она то пожимала, то ласково поглаживала его пальцы.

У меня уже пропало всякое желание к ним присоединиться, я схватил свою палку, лежавшую в траве, и принялся мять и крошить побеги камнеломки, — которые, кстати сказать, еще не расцвели, — пока не опустошил всю поляну. А затем, лицом к скале, спустился по тому же пути, каким на нее вскарабкался, — в других местах она еще менее доступна, — причем так спешил, что ободрал ладони. И сразу же отправился — но не домой, где ждал меня обед; я нарочно с утра посетил своих больных, чтобы загодя добраться до камнеломок и, если удастся что-нибудь сыскать, завезти их ей еще до обеда. Но у меня уже не было нужды в цветах, как не было нужды в обеде. Вместо того чтобы карабкаться вверх, я стал опускаться все ниже по направлению к теснине, образуемой двумя отвесными стенами. По дну ее вьется ручеек, однако редко кто сюда заглядывает, ибо ручеек мелководен и по его течению разбросаны камни, так что никуда тут не проедешь. Впереди, на фоне серых утесов, выступающих из зелени и черноты скалистой стены, тянется сумрачно спокойный бор, пока я спускался, он кружил, отступая то влево, то вправо, пока совсем не исчез из виду, и теперь на высокие камыши и травы и на сухие деревья глядело сверху только хмурое небо. Я спустился до самой котловины, где вода неподвижно стоит в грунте и ее голубовато-стальные пятна мерцают среди плавучих зеленых островков, а рядом торчит отсыревший остов старой ели и коричнево-серая скала, по которой непрестанно стекает вода, поблескивая жирным, словно олифовым глянцем. По дороге приветствовали меня синие огоньки нашей лесной горечавки и широкие зеленые глазки мать-и-мачехи, растущей в вязкой тинистой почве. Но мне они были уже ни к чему.

А ведь я совсем не гневлив от природы. Возможно, то был возврат одного из моих детских припадков буйства: по рассказам батюшки, меня так избаловала рано умершая матушка, что, наткнувшись на запрещение, я кидался наземь и принимался бушевать.

Я поднялся вверх по песчаной осыпи, хватаясь за колючий кустарник и острые камни, чтобы не скатиться вниз, и в кровь изранил руки. Вышел я у Красного яра, там, где на вершине горы выступают охристые камни и открывается вид на противоположный окоем, на тянущийся узенькой прямой полоской Ротберг и на голубеющие вдали ячейки лесистых холмов. Дома кузена Мартина я отсюда не увидел. В небе стояли неподвижные белые облака. Земля под моими ногами была так красна, что я выкрасил себе башмаки. Свернув налево, ступил я под угрюмые своды елового бора.

У меня созрел план дальнейших действий. Я обогнул опушку леса и только к вечеру вышел на высоту над Дубками и спустился вниз. Полковника дома не было, Маргарита, как сказали мне, в саду. Однако я не нашел ее там; судя по тому, что задняя калитка стояла настежь, я надеялся встретить ее в соседнем поле. И действительно, выйдя за калитку и оглядевшись, я увидел ее на примыкающей к полю широкой кромке луговины; неяркое закатное солнце отбрасывало на хлеба ее длинную тень. Она гуляла одна — это было в порядке вещей, — я, однако, удивился. Оба волкодава сопровождали ее, они очень любят свою молодую госпожу, вечно к ней ласкаются и в ее присутствии ведут себя на редкость благонравно. Углядев меня в проеме калитки, они запрыгали и заплясали, а потом ринулись ко мне со всех ног, да и Маргарита прибавила шагу, увидев, что я направляюсь к ней. На ней было ее давешнее белое платье, она была так же стройна и хороша, как утром, и так же светло и нежно улыбалась, как улыбалась утром.

Первой заговорила Маргарита.

— Ах, наконец-то… А мы уже тревожились, думали, с вами что стряслось; кузен Рудольф сегодня отбыл, он заходил к вам проститься, только ваши люди сказали ему, что вы уже побывали дома, но снова куда-то собрались и так и не вернулись к обеду. Отец решил, что вас срочно вызвали к больному и, следовательно, беспокоиться нечего. Он поехал проводить Рудольфа до ротбергского трактира, где заказана дорожная карета, а сам вернется на наших лошадях.

— Маргарита, вы меня не любите, — ответил я.

Она удивленно вскинула глаза.

— Что это вам пришло в голову? Вы и не представляете, себе, как я вас люблю! Я всегда вам рада, мне каждый раз грустно с вами расставаться, и я только о вас и думаю, когда вы далеко.

— Нет, вы меня не любите, — повторил я убежденно, и тут ей, по-видимому, бросился в глаза мой измученный вид.

— Что с вами? — встревожилась она. — И что за странные слова! Как это на вас не похоже! Уж не больны ли вы? Судя по вашей одежде, вас бог весть где носило! Успели вы хоть пообедать?

— Нет, я не обедал, — сказал я.

— А тогда пойдемте, я накормлю вас, там еще много чего осталось, вам надо тотчас же покушать.

— Не стану я кушать, — ответил я.

— Быть может, вам нужно поговорить с батюшкой, пойдемте, посидим на скамье, откуда далеко видно дорогу.

— Мне не нужно говорить с вашим батюшкой, — возразил я. — Все, что мне нужно, это сказать вам, что кузена Рудольфа вы любите больше, чем меня.

— Я люблю кузена Рудольфа, потому что так оно подобает, но вас люблю несравненно больше; его я люблю совсем по-другому, да и, согласитесь, он достоин любви. Разве он не показал себя с самой лучшей стороны по отношению к нам, своим кровным?

— Да, он ее достоин, и вы будете все больше любить его и ценить, пока совсем не полюбите.

— Думаю, что так оно и будет, если он станет чаще навещать нас, как обещался.

32
{"b":"246010","o":1}