— Маргарита, простите ли вы мне мою былую несдержанность и грубость?
— Нет, это вы простите мне вздорное мое поведение, единственный любимый друг моей юности, — о да, я все, все знаю, батюшка мне рассказал, каким достойным человеком вы стали!
— Нет, Маргарита, ваш батюшка чересчур ко мне снисходителен, ему известно, на какие ошибки я способен, тогда как вы — вы ангел!
Забывшись, я обнял ее за плечи, как обнимают сестру после долгой разлуки. Она обеими руками обвила мне шею, припала лицом к моему лицу и так неудержимо разрыдалась, что я совсем растерялся. Почувствовав на щеке ее слезы, я слегка откинул голову, и тут наши губы слились во внезапном поцелуе. Я прижал ее к груди, как утраченную и вновь найденную невесту.
То был наш первый, наш единственный поцелуй.
Когда объятия наши разомкнулись, я взял ее милую ручку и сказал:
— Так вы разрешаете мне, Маргарита, просить завтра у батюшки вашей руки?
— Да, да, непременно! — отвечала она. — Это самое лучшее для нас обоих.
И, повернувшись к старым родственницам, сидевшим в коляске, пояснила:
— Не судите меня! Это мой нареченный.
— А теперь садись, Маргарита, — сказал я. — Завтра я буду к вам возможно раньше. Покойной ночи!
— Покойной ночи! — отвечала она, и мы обменялись крепким рукопожатием.
— Да, да, садись! — сказал полковник, неожиданно очутившийся рядом. — Вы составите счастье друг друга.
Маргарита бросилась ему на грудь, он нежно обнял ее и посадил в коляску.
Я без слов пожал ему руку — у меня сдавило горло и на глаза навернулись слезы.
— Итак, против всякого ожидания открылось, что эти двое обручены, и вы можете сообщить это вашим гостям на вечере, — продолжал полковник, обращаясь к верхнему трактирщику, который вышел проводить его и стоял тут же, немного отступя. — Я-то думал малость подержать это в секрете, да они сами себя выдали.
— Что ж, приятно слышать, — сказал трактирщик, — такие новости всегда приятно слышать.
— А теперь покойной ночи, доктор, — обратился ко мне полковник. — Ждем вас завтра пораньше.
— Покойной ночи, — отозвался я, подсаживая его в коляску.
Я подошел к Томасу и наказал ему ехать со всей осторожностью, чтобы с моими друзьями, сохрани бог, чего не случилось. Томас тронул вожжи, ласково окликнул лошадей, и они дружно взяли с места и вынесли коляску на верхнюю дорогу.
— Желаю вам счастья, доктор, — сказал трактирщик. — От всей души!
— Спасибо! — отозвался я. — Большое спасибо! Но, приятель, такую жену надо заслужить.
— Вы ее заслуживаете, доктор! То-то будет радость для всей округи!
— Благодарствую на добром слове, — сказал я. — Если меня сочтут достойным Маргариты, это будет для меня большая радость. Но распорядитесь, пожалуйста, насчет брички, иначе мне отсюда не уехать. Завтра мне опять выезжать чуть свет.
— Ее уже выкатили, осталось только заложить.
Кучер полковника заложил гнедых, и, когда я, захватив свое верхнее, сел в бричку, он вывез меня на дорогу, пролегавшую среди полей и выходившую на большак, ведущий к Айдуну и к моему родному полесью. Тех, что уехали раньше, было уже не видно и не слышно, так далеко умчал их движимый честолюбием и усердием Томас.
В небе надо мной сияли мириады пушистых ласковых звезд, и сердце мое было исполнено еще неведомого ликования. Мне было уже под тридцать, а между тем оно билось с таким сладостным волнением, какое в пору восемнадцатилетнему юнцу, готовому прижать к груди весь мир, чтобы излить переполняющие его чувства.
Я говорил себе: «О боже, милый боже, какое счастье знать, что есть на свете сердце, принадлежащее тебе целиком, исполненное нерушимой доброты и преданности, а тут неподалеку едут двое, что преданы мне всей душой. Какое счастье!»
Так ехал я в тихой темной ночи и наконец добрался до дому. Я отблагодарил кучера и отослал его с лошадьми наверх, к его хозяину. Вороные были уже дома. Я пошел в конюшню и ласково потрепал по загривку эти славные создания, которые в целости и сохранности доставили ее домой. А затем поднялся к себе, зажег свечи и с новым, радостным чувством сел за рабочий стол: кончилось мое одиночество!
Спокойствие, тишина и какая-то светлая праздничность царили в моем доме…
Но я не мог усидеть на месте, а поднялся, подошел к окну, распахнул его и выглянул наружу. Там царила та же тишина, спокойствие и праздничное великолепие — от бесчисленных роящихся в небе серебряных звезд.
7
Послесловие
Вот и все, что мне, правнуку, удалось извлечь из сафьянной книжки доктора, который представлялся нам чудодеем, но оказался обыкновенным человеком, как мы с вами, и таким же обыкновенным человеком предстает нам и в дальнейших записках. Их осталось еще изрядно, но разобраться в них нелегко. Иной раз конца не сыщешь, или же рассказ обрывается, едва начавшись, а бывает, что вас без объяснений вводят в гущу неведомых вам событий или же перед вами и вовсе какая-то невразумительная история болезни. Я перелистал все до одной эти искореженные ножом страницы — очевидно, свидетельства многих лет, ибо чернила и почерк часто меняются, наблюдения погоды чередуются с описаниями домашних и полевых работ, — словом, по всему видно, что дневник писался многие годы. Иные разделы писаны порыжелой желто-зеленой охрой, тогда как позднейшие заметки на полях сделаны густыми черными чернилами, словно эти колонисты или новоселы не прочь выжить исконных хозяев из насиженных владений. И если многое здесь заурядно и писано только для себя, то немало попадается и прелестных, поэтических и поистине возвышенных страниц.
Мне еще немало предстоит рассказать, и я не премину это сделать, когда разберу рукопись до конца и извлеку из нее все заслуживающее внимания: как сыграли свадьбу; и как Маргариту полюбили докторовы домочадцы; и как ему жилось с этой непоколебимой, кроткой и по-детски ласковой женщиной. Как отец ее, полковник, дожил до глубокой старости; как он умер и упокоился рядом со своей женой; как доктор продолжал подвизаться на своем поприще и с какими трудностями он столкнулся во время картофельных бунтов; как он, когда его лошади старились и выходили из строя, опять заводил у себя вороных; и как разъезжал по больным, не считаясь с расстоянием; как многие приходили к нему домой и потом рассказывали близким, что всем у него заправляет красивая, приветливая и тоже немолодая уже женщина; и как сам он стал глубоким стариком, — я должен, наконец, рассказать, как пришлось им расстаться с верхним домом и пришлось расстаться с картинами, как с теми, что Маргарита получила в приданое, так и с теми, что унаследовала от своего отца.
По словам дедушки, когда доктор совсем одряхлел и чулки у него морщились складками, спина согнулась, а башмаки с пряжками и вовсе сваливались с ног, он часто сидел за своим искусно резанным бюро, куда всю жизнь ставил и складывал столько всяких разностей, что едва умещался за ним, — сидел и читал толстую книгу, с которой свешивались алые и голубые печати.
Последним довелось ему излечить ребенка. Доктор давно уже не отлучался из дому — в окрестности обосновалось трое новых врачей, — и вот в Айдуне в почтенной семье заболел ребенок, хорошенькая девочка. Чем только ее не пользовали, а между тем ей день ото дня становилось все хуже, и врачи признали болезнь безнадежной. Тогда родителям вспомнился старый доктор, у которого в Долине по-над Пирлингом был свой дом и который обычно сиживал у себя в саду. Они пришли к нему и просили так настойчиво, что старый доктор внял их мольбам. Седой как лунь, согбенный старец, опираясь на трость, вошел в комнату, где лежала больная. Он внимательно исследовал ребенка, расспросил родителей и, немного помолчав, милостиво произнес:
— Девочка будет жить!
Он оставил им лекарство и велел завтра же приехать за другим. Родители чуть ли не на руках вынесли старого доктора и усадили в коляску, словно это ангел, сошедший с небес их утешить. Они аккуратно давали ребенку лекарство — и смотрите, — девочка поправилась и потом еще долго цвела и радовалась жизни, когда доктор давно уже покоился в холодном гробу.