Тут словно раскололась надвое жесткая кора, или же Арон хотел сперва покончить с делом, а потом уже дать волю отцовской радости, — он кинулся к сыну, обхватил его, прижал к себе, с воплями, благословениями, причитаниями ощупывал его, орошал его лицо слезами.
Когда он утих, Авдий снова поднялся в прихожую, бросился на кипу циновок, лежавших там, и перестал сдерживать источник слез, они тихо и сладостно заструились из глаз, ибо он до смерти устал телом.
По приказанию отца с него сняли рубище, его положили в освежающую, очистительную ванну, потом умастили ему тело драгоценными целительными притираниями и обрядили его в праздничные одежды. Только потом его повели во внутренние покои, где Эсфирь сидела на подушках и терпеливо дожидалась, пока отец придет с ним. Она встала, когда вновь прибывший, откинув занавес, вступил в комнату, — но это уже не был милый, нежный, красивый ребенок, которого она так когда-то любила и чьи щечки были точно пуховые подушки для ее губ. Лицо его потемнело и посуровело, лоб стал выше, глаза еще ярче горели огнем; и он, в свой черед, смотрел на мать и тоже видел перемены, жестокой игрой времени запечатлевшиеся на ее челе. Когда сын приблизился к ней, она прижала его к сердцу, усадила рядом с собой на подушки и покрыла поцелуями его щеки, лоб, волосы, его глаза и уши.
Старик Арон стоял в сторонке, склонив голову, а служанки сидели в соседнем покое за желтыми шелковыми занавесками и перешептывались между собой. Другие, тоже состоящие при доме, были заняты в дальних покоях своим, возложенным на них делом. Хотя ночь перевалила за половину и близилась к утру, а знакомые созвездия, вечером взошедшие со стороны Египта, уже стояли вкось над головами, клонясь к пустыне, однако же обычай требовал отпраздновать не мешкая прибытие сына. При свечах заклали ягненка, зажарили его на кухне и поставили на стол. Все домашние собрались и ели от него и дали поесть челяди. После того все отправились на покой и спали до позднего утра, когда солнце пустыни уже светило на развалины, точно огромный круглый алмаз, изо дня в день один сверкающий посреди неба.
После этого три дня подряд длились праздничные пиры. Созвали в гости соседей, не обделили ни верблюда, ни осла, ни пса, а доля зверей пустыни была положена им в уединенном конце развалин, ибо обломки стен вдавались далеко в равнину, и то, чем пренебрегли люди, служило убежищем для зверей.
Когда миновали празднества и прошло еще некоторое время, Авдий снова простился с родителями — он отправился в Баалбек за прекрасноокой Деборой, которую увидел там и приметил себе, она же со своими ближними была одного с ним племени. Он странствовал как нищий и добрался до места два месяца спустя. Обратный путь он совершил под видом вооруженного турка, примкнув к большому каравану, ибо вез с собой богатство, которое не мог уже прятать по ущельям, а если бы оно пропало, не мог добыть его заново. Во всех караван-сараях только и было толков, что о красавце мусульманине, а также о рабыне, превзошедшей его красотой и сопутствующей ему; но толки людские точно сверкающая река, что иссякает по мере приближения к пустыне, вскоре они заглохли совсем, и немного погодя никто не думал, куда девались оба путника, и никто больше не толковал о них.
Они же находились в жилище старика Арона, где в сводчатых помещениях под грудами мусора были приготовлены покои, повешены занавеси, разложены подушки и ковры для Деборы.
Арон, как обещал, поделил с сыном свое имущество, и теперь уже Авдий вел торговлю, разъезжая по чужим странам.
Как он был покорен отцовской воле прежде, так и теперь свозил отовсюду то, что, по его разумению, могло быть на пользу и на радость родителям; он подчинялся своенравным причудам отца и терпел несправедливую воркотню матери. Арон дряхлел и слабел умом, Авдий же ходил в богатой одежде, с блестящим и умело сработанным оружием и вступал в торговые товарищества с другими купцами, как поступают в Европе крупные коммерсанты. Родители впали в детство и умерли один за другим, и Авдий похоронил их под камнями, лежавшими возле древней римской капители.
Отныне он остался один в сводчатых покоях под огромной грудой мусора, рядом с триумфальной аркой и стволами двух засохших пальм.
Он уезжал теперь все чаще и дальше. Дебора сидела дома со своими служанками и дожидалась его, он же становился все известнее среди торговых людей внешнего мира, все приближая к пустыне сверкающую стезю богатства.
Дебора
Через несколько лет после смерти Арона и Эсфири в доме рядом с пальмами постепенно назрели большие перемены. Все приумножались богатства и удачи. Авдий усердно занимался своими делами, все расширяя их, и благодетельствовал зверям, рабам и соседям. Они же ненавидели его за это. Избранницу своего сердца он осыпал всеми благами мира и, хотя она была бесплодна, привозил ей в дом всевозможные дары из разных стран. Но однажды он заболел в Одессе, заразившись злым поветрием оспы, которая обезобразила его, и, когда он возвратился, Дебора почувствовала к нему отвращение и навсегда отринула его; только прежний голос, но не облик привез он домой, и, обернувшись на звук знакомой речи, она тотчас отстранялась и уходила из дому: ей дан был только телесный взор, чтобы созерцать красоту плоти, но не духовный, чтобы видеть красоту душевную. Раньше Авдий не понимал этого; встретив ее в Баалбеке, он и сам ничего не видел, кроме ее несравненной красоты, и, уезжая, увез с собой только воспоминание об этой красоте. Для Деборы все было кончено. Он же, поняв, что случилось, ушел к себе в комнату и написал разводную, чтобы держать ее наготове, если ее потребует та, которая захочет покинуть его, столько лет пробыв с ним. Однако она не потребовала развода, а продолжала жить рядом с ним, была ему послушна и печалилась, когда всходило солнце, печалилась, когда солнце заходило. А соседи смеялись над его уродством и говорили, что Иегова наслал на него ангела проказы и тот отметил его своей печатью.
Он молчал, и так шло время.
Он уезжал, как прежде, возвращался и опять уезжал. Повсюду искал он богатства, то накапливая его с жгучей алчностью, то расточая без оглядки, и в многолюдстве чужих стран ублажал свою плоть всеми мыслимыми наслаждениями. А воротясь домой, подчас просиживал целый вечер на своем излюбленном месте за грудой мусора над домом, возле зубчатого алоэ. Он сидел, подперев седеющую голову рукой, и думал, что хорошо бы уехать в холодную и сырую Европу, хорошо бы знать все, что знают тамошние мудрецы, и жить, как живут там знатные люди. А потом он обращал взгляд на расстилавшиеся перед ним, раскаленные до блеска пески и отводил его в сторону, когда тень печальной Деборы показывалась из-за угла полуразрушенной стены, и жена не спрашивала его, о чем он думает… Впрочем, это были мимолетные мысли, вроде тех снежинок, что оседают на лице путника, взобравшегося на Атлас, и он тщетно пытается их схватить. Когда Авдий наконец опять сидел на верблюде, возвышаясь над целым караваном, повелевая и властвуя, он становился другим человеком: задором пылали отвратительные рубцы на щеках и нетронутой прежней красотой горели прекрасные глаза — они даже становились еще прекраснее в такие минуты, когда вокруг него, сгрудясь, колыхались люди, животные и кладь, когда во всю ширь развертывался поезд смельчаков, и он ехал среди них, точно владыка над всеми караванами; ибо на чужбине он обретал то, в чем ему было отказано дома: почет, уважение и власть. Он внушал себе, что это его право, и старался как можно чаще утвердиться в нем, — и чем больше он приказывал и требовал, тем охотнее слушались его остальные, как будто так и положено, как будто ему в самом деле дано такое право. Хотя он и догадывался, что власть дают ему деньги, но все-таки крепко держался за нее, упиваясь ею. Однажды бей прислал к нему в город Бону своего уполномоченного Мелек-бен-Амара.
Добиваться займа, и знатному, богато одетому вельможе пришлось долго ждать и униженно клянчить, пока он, Авдий, не смилостивился над ним; после этого случая он почти насытился властью в сердце своем. Когда же он оттуда направился в путешествие через Ливию, ему довелось испытать и дурман кровопролития. Купцы, паломники, воины, бродяги и прочие люди собрались в большой караван, чтобы идти через пустыню. Авдий был одет в пышные шелка, под которыми блистало оружие, — с тех пор, как он был изуродован, его еще сильнее влекло к блеску и пышности. На седьмой день пути, когда их обступали черные скалы, а верблюды впивались копытами в бугры сыпучего песка, на караван налетела туча бедуинов. Не успели опомниться те, что ехали посередине, где находилась главная поклажа, как по краю каравана затрещали выстрелы из длинноствольных ружей и молниями сверкнули клинки. Среди тех, кто был посередине, послышались крики и вопли; многие совсем обезумели, некоторые соскочили наземь и коленопреклоненно молились. Тут поднялся в седле тощий еврей, тоже ехавший посередине, возле больших тюков, и стал выкрикивать боевые приказы, какие только приходили ему в голову. Он подскакал к тому краю, где кипело сражение, и выхватил из ножен кривую саблю. Всадники, с головой закутанные в белое, пытались здесь оттеснить тех, кто защищал караван. Один из бедуинов сразу же повернулся к еврею и поверх шеи верблюда взмахнул клинком над его головой, но Авдий ни на миг не потерял присутствия духа. Прижавшись сбоку к шее верблюда, он вплотную приблизился к неприятелю и с седла пронзил его саблей, так что кровь хлынула ручьем на белый бурнус. Тех, что были рядом, он застрелил из пистолетов, а потом начал выкрикивать приказы, которым вняли и последовали ближние защитники. Увидев, какой оборот принимает дело, приободрились и другие, их все прибывало и прибывало, когда же пал первый, второй, третий враг, тогда словно налетел дикий сладострастный вихрь, бес смертоубийства обуял путников, весь караван ринулся сюда. Самого Авдия рвануло вперед, он закинул голову, рубцы пламенели на темном лице, как огненные языки, а глаза выступали из черноты белыми звездами, открытый рот громкой скороговоркой выкрикивал гортанные арабские слова; подвигаясь все дальше и подставляя грудь под молнии клинков, он откинул широкий шелковый рукав и, точно полководец, повелительно вытянул вперед темную тощую руку. В редком дымном тумане, который вскоре совсем рассеялся, потому что ни у кого не было времени заряжать, под жгучими лучами свирепого солнца пустыни все мгновенно приняло другой оборот: нападавшие превратились в жалких беглецов. Теперь они только искали спасения. Один бережно прижал к боку свое длинноствольное ружье и, пригнувшись, вырвался из кольца; второй бросил оружие, бросил поводья на холку и предоставил свое спасение благородному коню, который вихрем помчал его в пустыню; другие, забыв о бегстве, застыли на месте и просили не убивать их. Но тщетно. Авдий, возглавивший бойню, уже не мог ее остановить. Поток вышел из берегов, и те, которые недавно сами молились, теперь в неистовстве вонзали нож в сердце тех, что на коленях молили о пощаде. Когда все кончилось, когда победители ограбили мертвых и раненых и седельные сумки на их конях, Авдий сдержал своего верблюда и отшвырнул прочь окровавленную саблю. Какой-то турок, пристроившийся поблизости, неверно понял это движение и почел его за приказ; он отер клинок о собственный кафтан и подал саблю отважному эмиру.