В очень недалеком будущем, — говорит Эко, — все наше общество будет состоять (или уже состоит) лишь из двух категорий людей: тех, кто предпочитает получать уже готовые образы и уже готовые определения мира, не будучи способными критически воспринимать получаемую ими информацию, и тех, кто способен отбирать и использовать получаемую информацию. Научная фантастика может многое предложить нам, описывая мир, где пролетарии будут иметь дело лишь с визуальной коммуникацией, которую будет планировать и осуществлять элита компьютернограмотных людей.
Согласно Маклюэну, Визуальная Галактика должна была заменить (еще несколько десятилетий назад) Галактику Гутенберга. Однако этого не произошло. Маклюэн также утверждал, что мы будем жить в новой электронной Глобальной Деревне. Мы действительно живем в электронном сообществе, но это никак нельзя назвать «деревней» если под этим понимать поселение людей, где все могут общаться друг с другом непосредственно. Реальные проблемы, с которыми мы столкнулись в результате развития электронных медиа, — это не исчезновение цивилизации книги, а: 1) проблемы одиночества многих людей, затерянных в Интернете; 2) избыток информации и неспособность отбирать и уничтожать ненужное. Как это ни странно прозвучит, но серьезная проблема возникает для нас в связи с тем, что в океане информации (в том числе и катастрофически увеличивающегося количества научных книг) становится все труднее отличить надежный источник информации от всех остальных (ненужных и даже вредных). Больше всего, считает Эко, мы нуждаемся сегодня в новой форме критической компетенции, в пока еще неизвестном искусстве отбора и усвоения информации. Эта форма компетенции предполагает навык фильтрации, и над этим следовало бы поразмыслить. Иначе наше будущее окажется еще более мрачным, чем сегодняшнее. Мы достигнем уровня, когда избыток информации и цензура будут тождественны: согласно Эко, это как раз тот случай, когда 500-страничный воскресный выпуск New York Times уже мало чем отличается от коммунистической Правды — и в том, и в другом случае нужная информация не доступна[159].
Семиология как приключение?
Интерес к теории информации, распространение в Италии идей французского, а чуть позже и советского структурализма, знакомство с публикациями Ч. С. Пирса — все эти факторы в совокупности с семиотической, по существу, критикой массовой культуры и анализом авангардистской эстетики обусловили обращение Умберто Эко к теории семиотики. В конце 60-х гг. он ведет курс по визуальной коммуникации на факультете архитектуры во Флорентийском университете, а в 1969–1971 годы занимает пост профессора семиотики на архитектурном факультете Миланского политехнического института. В 1968 году выходит Отсутствующая структура, которую можно оценить с позиций сегодняшнего дня не только как набросок будущей теории знаков, но и как работу, выражающую явное стремление Эко расстаться со структурализмом, «не потеряв почву под ногами». Первым же в полном смысле слова семиотическим трактатом является опубликованная в 1974 году Теория семиотики. С этого момента академическая деятельность Умберто Эко становится более специализированной и особенно интенсивной: открытие кафедры семиотики в Болонском университете, пост генерального секретаря Международной ассоциации по семиотическим исследованиям (1972–1979) и организация в Милане первого международного конгресса по семиотике; основание и выпуск семиотического журнала Versus (1971), чтение лекций в Гарвардском, Колумбийском, Йельском университетах, позднее — в Коллеж де Франс и многое другое, что было сделано за прошедшие годы. Без преувеличения мы могли бы считать, что семиотика стала делом жизни для итальянского теоретика, или приключением, растянувшимся на многие десятилетия.
Определять семиотику как науку о знаках (каноническое определение, данное еще Д. Локком) — значит намеренно сужать предмет разговора. Для того чтобы понять причины интереса к семиотике, а также увидеть, почему, несмотря на все разговоры о кризисе или смерти семиотики, она все еще существует, нужно обратиться к другим ее определениям. Семиотика все менее воспринимается как некий необходимый компендиум позитивного знания о функционировании знаковых систем (что казалось вполне очевидным в эпоху ее альянса со структурализмом). Еще большему сомнению подвергается ее «научность»[160]. Семиотизация гуманитаристики, осуществляемая особенно интенсивно в последние десятилетия и охватившая сферу философии, эстетики, психоанализа, искусствоведения, не говоря уже о литературоведении, произошла не потому, что вдруг обнажилась знаковая природа культурных артефактов — это было известно давно: изменилось представление о самой теории семиотики и ее статусе.
Главное «открытие» состоит в том, что семиотика оказалась наиболее адекватной формой интеллектуальной критики в современной ситуации, унаследовав в известной мере пафос радикального сомнения, присущий в свое время майевтическому «методу» Сократа. С той принципиальной разницей, что семиотика менее созерцательна, нежели диалектика Сократа, и гораздо более активна. Именно в таком качестве ее и воспринимают сегодня, например, в Америке, где семиотика прежде всего рассматривается как некая технология по извлечению доминирующих значений и деидеологизации любых культурных текстов, даже далеких на первый взгляд от сферы идеологии, годная a tout faire. Но даже европейские теоретики, далекие от прагматистских установок на рецептурное знание, относятся к семиотике довольно серьезно. Показательно, что Ролан Барт, рассматривая семиотику как приключение, как увлекательную игру в значения, тем не менее полагал, что в этой эвристической игре мы имеем дело с серьезным противником — властью.
Семиотика являлась для него способом изменения мира (тезис Маркса) посредством «подрывной работы» внутри языка (изменение языка по Малларме)[161].
Поэтому среди множества определений семиотики (начиная с самого безобидного и нейтрального — как науки о знаках) предпочтительнее оказываются другие — определения, которые фиксируют способность семиологии обнаружить присутствие идеологии в тексте как результат реализации властных стратегий и социальной борьбы за доминирующие значения, которые подчеркивают ее способность обнажить механизм и формы манипуляции сознанием посредством вербальных и визуальных репрезентаций, выявить социальное бессознательное в феноменах означивания — словом, те определения, которые отражают характер семиотики как критической теории, нацеленной на освобождение сознания от автоматизмов восприятия окружающей нас реальности (или гиперреальности). Семиотика настаивает на том, что невинных, объективных репрезентаций не бывает — они изначально содержат в себе интерпретированную определенным образом реальность, поэтому даже самая правдоподобная имитация реальности уже идеологична. Так, «иконичность» визуального знака — это ловушка для наивного реципиента, не подозревающего, что иконический знак являет собой наиболее изощренный способ создания эффекта реальности и потому чреват наиболее опасными заблуждениями. Польза такого рода сомнения и недоверия по отношению к любым знаковым феноменам и визуальным репрезентациям очевидна. Пожалуй, именно выработка критического восприятия окружающей реальности является главной причиной популярности семиотики в университетских кругах: речь идет о реализации своего рода воспитательной функции семиотики — не в смысле привития какой-то идеологии, а в смысле «научения видению».
Любопытно, однако, одно обстоятельство. Семиотика, выдвинувшись на авансцену гуманитарных наук всего лет тридцать назад (в действительности гипотетическая история семиотики насчитывает не одно столетие: Аристотель и Августин занимались семиотическими проблемами задолго до Пирса и Соссюра), лет пять-десять назад пережила серьезный кризис: на волне критики структурализма мысль о том, что семиотика исчерпала свой потенциал, выглядела вполне логичной. Особенно симптоматичны были эти разговоры в России — в контексте угасания Московско-Тартуской школы семиотики, где других, альтернативных семиотических подходов не существовало. В западных странах мода на декаденство прошла, и семиотика благополучно прижилась в университетах (начиная с того времени, когда Барт возглавил кафедру политической семиологии в Коллеж де Франс, а Эко — кафедру семиотики в Болонском университете): по-прежнему продолжает существовать «теоретическая» семиотика, в большей степени имеющая дело с фундаментальными проблемами общей семиотики (философии языка), и пышным цветом расцвела прикладная семиотика, развившаяся на стыке с теорией коммуникации, теорией кино, социологией («социосемиотика»), когнитивной психологией и «культурными исследованиями» (Cultural Studies). Если даже семиотика утратила в известной мере свой революционный пафос и радикализм (видимо, израсходовав их в неравной борьбе с «языком-фашистом»), то ее влияние по-прежнему очень ощутимо: «джин был выпущен из Бутылки», произошло проникновение «семиотического арго» (В. Иванов) во многие сферы гуманитарного познания. «Кризис» же семиотики в специфическом постсоветском контексте отчасти может быть объяснен сложными взаимоотношениями семиотики и господствующей идеологии в предшествующий — советский — период, отношениями семиотического community с властью и официальной наукой. Власти оказались достаточно проницательными, чтобы распознать критическую сущность семиотики раньше, чем это осознали сами ученые, «развлекавшиеся» достаточно невинными вещами. В условиях, когда малейший намек на критику власти мог повлечь за собой определенные меры, никакое изучение «социального бессознательного», идеологии и мифологии советского режима было просто невозможно. Однако на Западе именно в этом направлении происходило развитие «неклассической» семиотики, специализирующейся на критике идеологий.