Глава первая
Утро памятного дня 22 июня 1941 года застало меня в московской больнице.
Я не спал всю ночь и только по движению людей в коридоре понял, что наступил новый день. Для меня все равно продолжалась ночь, бесконечная, пугающая своей темнотой.
Третьи сутки я лежал на спине с забинтованными глазами, боясь шевельнуть головой, чтобы не повредить швы на глазу и не вызвать страшной боли, мучившей меня в течение последних недель.
За два месяца пребывания в глазной клинике я многое узнал о моей болезни, которую врачи называют глаукомой, а народ — желтой водой.
— Это коварная болезнь, — сказал академик Михаил Иосифович Авербах, — она почти неизлечима, и часто зрение исчезает мгновенно, неожиданно, как перегорает электрическая лампочка. Операцию вам сделаю, но за успех не ручаюсь.
Действительно, после операции мой левый глаз совсем перестал видеть, боли усилились. Пришлось оперироваться еще раз.
Теперь боли меня не беспокоили, но мучил страх: увижу ли я снова белый свет, смогу ли работать, или останусь слепым, беспомощным и даже не в силах буду выйти один из больницы?
Ведь случилось же так с моим соседом по палате, старым колхозником Василием Петровичем, который после операции сразу ослеп на оба глаза. Он частенько подсаживался ко мне на кровать. Сколько умилительной доброты было в этом старом слепом человеке! Как старался он успокоить и утешить меня надеждой, что все кончится хорошо и мы с ним оба будем видеть.
Многое я передумал, лежа с повязкой на глазах. А если я останусь слепым и не смогу работать, для чего тогда жить?
Но безнадежное отчаяние не охватывало меня даже в самые худшие времена моей жизни — на царской каторге. Именно там, в кандалах, под замком, в гнетущей тишине одиночки, я по-настоящему полюбил жизнь и узнал истинную цену воздуху, солнцу, свободе.
Долго обдумывал я, чем смогу заняться, если останусь слепым, и решил, что буду писать воспоминания. Как раз на эту работу у меня, зрячего, нехватало времени. «Буду диктовать жене, — думал я, — пусть пишет». Решив это, я сразу приободрился.
Передо мной замелькали картины далекого прошлого.
Вот почти забытое мною село Сандыри, растянувшееся на две версты вдоль шоссейной дороги, соединяющей город Коломну с Москвой.
Покосившаяся избушка под соломенной крышей, занесенная снегом. В холодной избе трое ребятишек забрались на холодную печку. Мать, стараясь согреть наши босые ноги, кутает их в разные лохмотья.
— Потерпите немножко, — говорит она ласково: — скоро отец из леса приедет, хворост привезет, печку протоплю, и у нас тепло станет.
— А поесть-то когда дашь? — плаксиво говорит младшая сестренка.
— И поесть дам. У Семки-лавочника полпуда муки выпросила. Отец весной отработает. Сейчас тесто замешу, напеку лепешек и накормлю вас.
Сестренка не унимается, продолжает хныкать. Уговоры не помогают. Мать сует ей в рот свою морщинистую руку и с отчаянием кричит:
— На, гложи мою руку! Больше у меня ничего нету.
Напуганная сестренка умолкает…
Ранней весной отец мой выехал в поле поднимать целину Семке-лавочнику, простудился и умер в городской больнице. Без нас его и похоронили. На городском кладбище много было свежих безыменных могил. Мы так и не узнали, в какой из них «спрятался» от нас мой отец…
Мои размышления прервал Василий Петрович:
— Возьмите наушники. Сейчас Молотов будет говорить. Интересно, о чем бы это?
Весть о войне потрясла меня. Забыв строжайшее требование врачей лежать без движения, я сел на кровати и стал приподнимать повязку, чтобы узнать, вижу ли я хоть сколько-нибудь. Но глаза были забинтованы крепко.
— Что же это, Иван Андреевич, война? — услышал я голос Василия Петровича.
— Война, друг мой. Полез на нас немец.
— Домой скорей надо! — испуганно сказал старик. — Сын и зять в армию уйдут, успеть бы хоть проститься с ними.
— Конечно. Всем нужно торопиться на свои места. Слышал, что сказал товарищ Молотов? Всем народом воевать будем, война-то отечественная.
Это стремление — «по своим местам» — было общим. Нам объявили, что больница превращается в госпиталь и здесь останутся только тяжело больные. Но и они не хотели оставаться и стремились разъехаться по домам.
Я настоял, чтобы с меня до срока сняли повязку. К великой моей радости, правый глаз сохранил зрение на пятнадцать процентов. Значит, в очках двигаться и работать можно.
Через день мне сняли швы с глаза. Я досрочно выписался из больницы, получив строгий наказ: не заниматься физическим трудом, не читать, не писать, быть под постоянным наблюдением врачей и ежедневно впускать в глаза капли.
Выслушав все эти наставления, я немедленно отправился домой, в Крым.
В Симферополь я приехал днем и не узнал свой опрятный и приветливый город. Белые, голубые, палевые стены домов покрылись желто-зелеными полосами маскировки. Стекла перечеркнуты крест-накрест. С окон исчезли цветы, занавески. Витрины магазинов зашиты досками, заложены камнями и мешками с землей. Ленинский парк изрыт и изуродован желтыми насыпями около щелей.
— Скажите, гражданка, Симферополь бомбили? — спросил я у встречной молодой женщины.
Она подозрительно посмотрела на меня и на мой чемодан.
— Вы не местный?
— Я здесь живу, но сейчас только с вокзала.
— Придете домой, узнаете! — холодно бросила она.
У радиоузла на улице Льва Толстого толпился народ. Слушали дневную оперативную сводку за 1 июля. Я остановился. По радио сообщали: на всех фронтах идут ожесточенные бои. Враг рвется на восток, уже образовались Минское, Бобруйское, Луцкое направления. Тяжелые вести…
Вдруг передача последних известий оборвалась. В репродукторе послышался шум, и через несколько секунд резкий голос диктора объявил:
— Внимание! Внимание! В городе объявлена воздушная тревога!
Пронзительно завыла сирена. Раздались протяжные гудки заводов. Толпа быстро стала редеть. Люди прятались в подъездах и подвалах ближайших домов. У ворот появились дежурные с противогазами.
Моя квартира была недалеко, и я, невзирая на окрики дежурных, пошел домой. Наш небольшой двухэтажный дом, закрытый с улицы зеленью каштанов, был тоже вымазан грязно-серой краской. На звонки никто не отозвался. Я вошел во двор, взглянул на крышу и ужаснулся: пятеро ребятишек, в том числе двое моих сыновей, босые, в трусиках, в огромных брезентовых шлемах и таких же рукавицах, сидели около трубы, что-то зажигали, и тут же гасили рукавицами.
Услышав мой голос, сыновья тотчас же спустились на землю и, сияющие, подбежали ко мне.
— Что вы там делали? — спросил я строго.
— Гребенку жгли. Практиковались, как тушить бомбы.
В квартире был необычайный беспорядок. На столе и на полу валялись разные инструменты, стружки, консервные коробки.
— А тут что у вас делается?
— Это мы подзорную трубу делаем, чтобы лучше видеть самолет, — задорно ответил младший сынишка, Лева.
— А убирать кто за вами будет? Мама?
— Мама теперь мало дома бывает: то на работе, то на дежурстве. Она тоже в группе самозащиты.
— То-то сразу видно, что вы тут полные хозяева.
— У нас тоже дел хватает, — говорил с важностью старший сын, Витя, вытирая грязными руками пот со лба. — Видал, во дворе сколько металлолома и бутылок? Это мы, ребята нашего двора, собрали.
— А бутылки зачем?
— Ты, папа, совсем отстал. Бутылки против танков нужны. В каждую бутылку наливают воспламеняющуюся жидкость. Показался танк — бей бутылкой прямо в него, и он загорится.
— А кто вас учил, что зажигательные бомбы можно тушить босыми ногами?
— Этого нам никто не говорил, — наморщил лоб Витя, — но ведь ты знаешь, папа, зажигательная бомба не то, что фугасная, она совсем не страшная. Маленькая, тоненькая. Во-вторых, она не взрывается, а горит медленно с одного конца. Если она попадет в дом, нужно только не психовать, спокойно взять ее за конец, который не горит, сбросить на землю, засыпать песком — и кончено, никакого пожара не будет.