Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Поеду к нему, — сказал Мирошников. — Чем дышат люди — пойму.

Давно не видел он Ивана Васильевича. Где хорошо, туда реже заглядываешь, отстающие висят гирями на ногах.

Ивана Васильевича он застал дома, в накуренной комнате. Жена не бранилась на этот раз — как же не курить, когда такое… В поздний час собрала ужин, угостила варениками с вишней.

— Вчера приехали бы, вчера у нас кефаль была. Ваня ходил ловить с мальчишками.

— Какими мальчишками?

— Нашими. Сельскими. Какими же? Они эти ладят… какие-то… как их…

— Переметы?

— Накидками ловили, — сказал Иван Васильевич, щурясь от дыма. — Занятней. Стоит кефаль у камней, в воде, как в зеркале, посверкивает. Подкрадешься не дыша, замрешь — и хлоп! Мальчишкам такое развлечение… Аж дрожат!

Еще начал говорить что-то про море, про кефаль, словно не было статьи, и Мирошников сначала кивал головой, тянул «Беломор», прибавляя в комнате дыму и понимая, что и на рыбалку старый дончак пошел после статьи, и сейчас о рыбе толкует, чтобы о статье не заикаться.

— Ты статью-то читал?

— Газету выписываю.

— Ну? Что думаешь?

— А ты?

— Я тебя спрашиваю.

Сосин скрутил новую «козью ножку».

— Вот кого нужно окрестить дураком, писателя, — проговорил Иван Васильевич насмешливо. — Брякнул в колокола, не заглянув в святцы.

— Ты с ним говорил?

— А он у меня был? У соседей информация полная. Я же туда ездил, рассказывал, как и что… Помощь обещал. Ну, они мне раньше «помогли»…

Мирошников потер лоб.

— Слушай, а может, это мы с тобой не добрались до сути? Не спеши! Критику обдумывать надо.

— До сути? — Иван Васильевич встал, толкнул окошко, и в комнату хлынул скрипучий хор ночных цикад. — До сути… — Он прилег на подоконник. — Хорошо. Давай я тебе растолкую самую суть, как несмышленышу, прости меня, тезка, давай…

Он раскурил потухшую «козью ножку».

— Дерево живет долго, а иная виноградная лоза — век! И больше… Многолетние растения… Надо знать свои деревья и кусты, как детей. Каждое дерево, каждый куст! Они разные… На одной лозе можно три почки оставить, на другой две. В этом году она у тебя отдыхала, а на следующий — жди: воздаст за отдых сторицей. Так я говорю?

Мирошников молчал.

— Ну вот… Без меня ведь соображаешь, а спрашиваешь… Как же их знать и любить, если нынче тут Маня, а завтра Таня? Ты мудрей меня, научи! Или пусть этот писатель научит. Пшеничку хорошо скопом поднимать, машинами! Я степняк, хлебороб. Знаю пшеницу. Но коров и у нас к дояркам приписывали, чтобы доярки характер их помнили, не путали.

— При чем тут коровы?

Иван Васильевич присел к столу, взялся за кисет, но отложил.

— А при том, — сказал он, вглядываясь в глаза Мирошникова. — Мне Колёскин говорил, Егорыч. — Да, конечно, Колёскин была фамилия профессора, а Сосин называл его, как друга, Егорычем. — Егорыч мне говорил: «Раздаивайте лозу!» Это, тезка, научный термин, между прочим, — «раздаивать». Ученый человек говорил: через тройку лет она вам вместо корзины полтонны отборных ягод вывесит. А как, опять я тебя спрашиваю, ты будешь «раздаивать», если не кумекаешь, какая она, что ей делали, с какого бока к ней подойти? Вслепую?

Мирошников вытащил из кармана газету, затряс шуршащим листом, разворачивая, и наконец прочитал:

— «Здесь работают на колхозной земле, как на своей».

А Иван Васильевич вдруг расхохотался в голос, неудержимо, и хохотал, пока не закашлялся.

— Хорошая цитата. Ее при въезде в колхоз на арке повесить не стыдно. Гордись, да и только.

В самом деле, великие слова, мечта, но тогда грызло его изнутри честное, можно сказать, сомнение. Спорили, искали, и сказал он Ивану Васильевичу:

— Слушай! Предъявляют серьезное обвинение! — Чуть было не вырвалось — тебе, но это было бы предательством, перед своей затеей Иван Васильевич ничего от него не прятал, во всем советовался. — «Собственники»! Читал ведь? Не отшучивайся!

Но Иван Васильевич опять усмехнулся.

— Видел живых собственников? Они за свое зубами держались… А наши-то «собственники» стараются для всех.

— Но, видно, есть в нашем опыте что-то такое!

— Есть, — ответил Иван Васильевич. — Одна разумность. Больше ничего.

— Что будешь отвечать на статью?

— За меня сама земля ответит.

— Эх, брат, — вздохнул тогда Мирошников. — Хочешь молчать и ждать?

— Цыплят по осени считают, тезка.

— Так до осени далеко.

— Твоими бы устами мед пить, — еще раз усмехнулся Иван Васильевич, но теперь устало. — А мне кажется, осень — вот она. Дела много, а дней не хватает.

— А что у людей в душе? — спросил Мирошников.

— Сам узнай. — Иван Васильевич опять посмотрел ему в глаза. — Спроси, не бойся, тезка. Боишься?

Не стал говорить с людьми Мирошников, наутро оглядел из «газика» густые сады и виноградники и укатил с Сосинским вопросом: «Боишься?»

А чего он боялся? Спрашивал себя об этом Мирошников, стоя перед могилой Ивана Васильевича… Если бы сейчас пережить все сначала, конечно, не так было бы… Горько думать взрослому человеку — если бы…

Море с ослепительным равнодушием сияло внизу, а когда неслышно и почти незримо плывущее облако загораживало солнце, казалось совсем седым, будто тоже постарело.

Мирошников оглянулся. Дома птичьей стаей обсели ближний склон. Многие из них спрятала зелень — разрослась. Ставили когда-то новые дома на пустых клочках, сажали возле них прутики, а теперь из прутиков вымахали тополя. Ветерок проникал в кроны деревьев, шевелил листву, и она трепетала, поворачиваясь изнанкой, тоже седой…

Вышло солнце и все облило свежей яркостью. Тополиная листва словно помолодела.

Было тихо. Было так хорошо вокруг, что Мирошников удивился этому внезапному ощущению. Смешно признаться, но за годы, прожитые здесь, за добрую треть жизни он вот так ни разу и не поразился здешней красоте. И ходил и ездил, гонимый заботами, как незрячий. За всю жизнь у Мирошникова не было ни одного беззаботного дня…

Сама красота для него была не отдыхом, не радостью, не забвением, а деловой вещью. Красивая земля — разрыхленная, красивое дерево — с белой известкой на ноге, весь сад стоит, как в подштанниках…

О ком же он думал-то все эти годы, ничего не видя по-настоящему вокруг себя? Когда топал по этой дороге в тяжелых сапогах, когда… О себе? Не было у него дел только для себя, не было! И если он боялся, так за Сосина.

А Иван Васильевич сказал ему, казня несправедливостью:

— За себя ты боишься, тезка.

Это было уже в райисполкоме, куда Сосин приехал вскоре, потому что история замешивалась круто. Не до личных обид было, и Мирошников сказал:

— Ладно, эти слова я тебе прощаю, но ошибки твоей тебе, брат, не простят.

Обронил — твоей, нагнувшись над ящиком стола, чтобы достать газету с новой статьей. В новой статье говорилось о сознательности в труде и о том, что Сосин-де разрушает ее, подменяет необщественными интересами, — как будто обществу хорошие сады не нужны, не нужно, чтобы люди с толком растили их и выхаживали. Жирными строками были напечатаны письма двух председателей — «Мы предупреждали». О чем?

— Чего ты хочешь? — спросил Мирошников. — Говори прямо.

— Жизнь делать людям.

— От меня чего хочешь?

— Помоги отстоять, что начали. Не для себя прошу.

— Сейчас момент неподходящий.

Было это в пятьдесят первом году. Спешили поправить хозяйство, не до экспериментов. Не разобравшись, могли снять и такую голову, как у Сосина.

— Неподходящий? — переспросил Иван Васильевич.

— Время! — сказал Мирошников. — Человек, он ведь в определенном времени живет, не в вакууме…

— Так… — начал Сосин и запнулся, на лице его появилось упорное выражение, с которым не могла сладить даже смертельная усталость. — Время — оно, конечно, делает человека, можно сказать. Но и человек — он тоже свое время делает…

— Это философская категория, — закуривая и ломая спички о коробок, ответил ему Мирошников, — а сейчас речь идет о тебе, о твоей судьбе, Васильич.

98
{"b":"243113","o":1}