«Тихо как!» — подумала она и опустила взгляд.
Под березой путались мелкие заячьи следы…
Было хорошо и грустно. Так грустно, что сдавило сердце. Она встала валенком на полоз и покатилась, все быстрее отталкиваясь от скрипучего снега, как будто страшная грусть могла отстать от нее.
1974
День рождения
Бабушку он любил, но не успел сказать ей об этом. Почему? Костя даже пробормотал этот вопрос вслух, спрашивая себя, и задумался. Иногда — и нередко — она его раздражала. И тем, что безостановочно вспоминала свое прошлое — одну стройку, вторую, третью — или войну, и тем, что все вокруг было для нее не просто хорошим, а прекрасным, и тем, что эта старуха все еще притворялась молодой и шаловливой, вроде школьницы.
Раньше он с уверенностью заявил бы, что такого не может быть: одновременно любить человека, причем по-настоящему, непритворно, и так же искренне, то есть вспыльчиво и нетерпимо, не принимать. Оказывается, бывает. Чего только не бывает в жизни! С каждым годом разрасталось убеждение — абсолютно все бывает. Значит, оставалось абсолютно ко всему относиться спокойней, и точка.
Вот Ленка, сестра (они были близнецами), каждую секунду чем-то возмущалась, еле удерживая себя от того, чтобы не рухнуть в обморок. Глядя на бабушку или на деда, она неуклюже кривила губы, пожимала плечами, тоже некрасиво и криво, точно у нее надломился хребет и скоро горб вырастет, желчно усмехалась и над ним, Костей, поражаясь его терпению, а ему никакого терпения и не требовалось. При мысли, что еще надо как-то на что-то реагировать, его сразу одолевали непрошибаемая скука и лень.
Оказывается, он давно уже учился спокойствию, и жизнь его незаметно развалилась на две половины, совсем непохожие, будто бы от разных людей. В одной ему было просто-напросто скучно. Если бы не защитная толща лени, то скука стала бы невыносимой, требующей действия, или хотя бы слов, или хотя бы искривленных, как у Ленки, губ, а так — ничего… Было жалко Ленку и непонятно, как ее хватает на все.
В другой половине он неузнаваемо менялся: задорный, сообразительный. Как неверяще удивились бы родители, увидев его таким! Особенно хвалиться нечем, но факт, что в нем вдруг просыпалась самая кипучая энергия. Быстренько и ловко, скажем, провернул он операцию под кодовым (для себя) названием «Алые паруса».
В квартире сошлись дедовские однополчане, артиллеристы, отмечали чего-то там такое: Умань, выход из окружения, какая-то своя дата. По этому случаю дед торжественно принес домой шеститомник Александра Грина, один том оставил у себя, а другие роздал друзьям — каждому по тому. «Будем ссужать друг другу для чтения и почаще видеться, общаться». Ужас как удобно! Для всего придумывают благородные оправдания, демагоги. Из-за противоборства этому и пришла Косте мысль… Раскопал телефоны дедовских друзей в записной книжке, валяющейся на полке, созвонился, извинился, попросил, сосредоточил всего Грина в своих руках и очень даже выгодно двинул с этих рук у букинистического магазина. А перед старыми артиллеристами покаялся по телефону: дружок, мол, замотал Грина, взял почитать и… Бывший дружок, конечно. С ним отныне покончено навсегда. Но и книги, увы, исчезли навсегда. Старики поахали от расстройства, даже постонали, но деду обещали не выдавать, и никто от этого не умер. А своего тома дед до сих пор не хватился, как и следовало ожидать…
Зато у Кости недельки две водились деньги. Иначе их от деда не получишь. Без денег же совсем скучно жилось. Как вот теперь…
Он валялся на диване, воткнувшись в книгу. Так о нем обычно говорила мама, и это походило на правду. При его близорукости, из-за которой не взяли в армию, он держал раскрытую книгу почти у самых глаз, будто и впрямь втыкаясь в ее страницы. С самого детства читал все подряд, что попадало под руку, — зарубежную фантастику, древних философов, неожиданно для себя открыл Ивана Бунина и еще неожиданней — Андрея Платонова, потому что это было совсем рядом — когда он, Костя, родился, Платонов еще не умер, и какое-то время они жили на земле вместе.
В школьные годы у него не было такой свободы со временем, как сейчас, и читал он далеко за полночь, при слабом ночнике, отчего, конечно, и затуманилось перед глазами. Но нет худа без добра. Многие из ребят, не поступивших в институты, теперь кто где, в стужу и духотищу топтали землю в строю, а он все читал себе, продавливая диван и порой не стаскивая с себя пижамы от пробуждения до грядущей ночи.
Читать мешали родственники, иногда в одиночку, а иногда всей семьей, хором решая, в какой институт попробовать ему податься следующим летом, чтобы осуществились наконец добрые надежды, которые он подавал. А ему и не хотелось поступать. Ему нравилось так… Обтрепанное пальтецо, линялая рубашка и немодные брюки вовсе не смущали его. Желание попижонить было ему не чуждо, но и от отсутствия такой возможности он не страдал и не испытывал уколов зависти, когда кто-нибудь из знакомых ребят, случалось, навешивал на себя экстра-галстук.
— Читаем? — Бабушка остановилась у открытой двери в его комнату с двумя сумками в руках, такими пузатыми, будто на рынке она не пропустила ни одного торговца.
— Как видишь…
Чаще он повторял за любопытствующими их собственные слова, чтобы не выдумывать других. Следовало бы и сейчас ответить: «Читаем», потому что это «как видишь» прозвучало непривычно, и бабка опустила сумки на пол, с облегчением поставив их у ног, высморкалась, вытерла тем же скомканным платочком жаркое лицо и вдруг прибавила:
— Костик! А что ты читаешь? По-моему, тебе все равно. Да ты и не читаешь, а просто отгораживаешься этим от забот и тревог, которыми полны людские дни. Может, я ошибаюсь, но мне кажется, что не ошибаюсь.
Голос ее прозвучал сердечно, как всегда, но вместе с тем и печально, как никогда, и заинтересованный Костик спустил ноги с дивана, вслепую нащупывая тапочки, а бабка тут же наклонилась, говоря:
— Стряпать пора.
Подцепив сумку, она дробно застучала каблуками к кухне и могла бы вернуться за второй сумкой быстрее, чем он нащупает тапочки, но Костик, нараспев зевая, крикнул:
— Я принесу!
Сумка оказалась набитой чем-то неподъемным и пахнущим малоприятно. На кухне пришлось трахнуть ее ногой, поправляя, чтобы не повалилась.
— Что в ней? Чушки чугунные?
— Не чугунные, — ответила бабушка. — Обыкновенные. Хрю-хрю.
— Неразделанная туша? Целиком и полностью?
— Нет. Голова да ножки. Для холодца.
Выйдя на пенсию, бабушка готовила всей семье. Да и раньше, собственно, так было. Месила тесто, пекла пироги с печенкой или капустой, приволакивая домой по два вилка, если ухитрялась где-то по пути с работы набрести на торговую точку и не пожалеть на очередь сил и времени. Ее короткие ноги очень годились для этих стоянок. Готовила она и беляши, едва подворачивалось подходящее мясо, — она научилась сотворять их на редкость искусно, прожив с дедом несколько лет в Башкирии, на какой-то стройке, а еще угощала пышными шаньгами, освоенными, когда они с дедом строили что-то совсем далеко, в Сибири.
Когда за Ленкой приволакивался журналист, хваставший тем, что лично знал самого Мэлора Стуруа, а изредка, если верить ему, и сам бывал в далеких заграницах, и взахлеб рассказывавший про итальянцев, которые в Нью-Йорке, в своем квартале, замешивают и пекут от тоски по родине круглые и громадные, чуть ли не с автомобильные колеса, национальные пироги, именуемые пиццей, с сосисками и помидорами в начинке, бабка с его слов наладилась повторять и это заморское чудо. Журналиста давно и след простыл — от этого невезенья в личной жизни на Ленкино лицо легла жуткая меланхолия, — так вот, давно уже и забылось, когда журналист был в последний раз, а сочная и пышущая жаром газовой духовки пицца нет-нет да и появлялась на столе.
Но венцом божественных бабкиных творений был холодец, который сказочно таял во рту… Она разделывала кости, а он смотрел на ее руки и пытался вообразить их гладкими, молодыми.