— Я умру, — сказал Кызымбаев неожиданно для себя. — Умру — и все!
У него в шкафу уже накопилась целая полка таких фигурок, было бы и больше, если бы он не велел уборщице выбросить их, оставляя самых смешных уродцев как показательные образцы негодной продукции. Кызымбаев чуть не заплакал:
— Что вы со мной делаете, честное слово?
Старуха не слышала. Старуха смотрела на него с терпеливой и заботливой улыбкой, и в расширенных, старых и серых, как земля, ее глазах стояло ожидание.
— Уважаемая Хамро-биби!.. — начал Кызымбаев, безжалостно изгоняя из голоса рыдающие ноты. В конце концов, он был на государственной службе. Как всегда, эта старуха явилась без предупреждения, отнимала дорогое время. — Уважаемая Хамро-биби!
Старуха очнулась и отозвалась:
— Ляббай! — что в переводе на русский значит: «Слушаю».
— Это не игрушки!
— А что?
— Откуда я знаю? — опять сорвался на плаксивый тон несчастный Кызымбаев. — Сам не знаю!.. Красный, зеленый, желтый — неизвестно кто! Хватит, а? Сколько можно? Один раз, два раза, пятьдесят раз!
Кызымбаев решительно отодвинул немые фигурки подальше от себя. Старуха все еще улыбалась, но брови ее сдвигались, и совсем сойтись им мешала крупная складка дряблой кожи. А Кызымбаев посмотрел на часы.
— Вай-вай, в артель «Победа» пора!.. Коллектив ждет… До свидания!
Он встал и, побагровев, виновато протянул ей руку.
Но это не было концом. Это было только началом. Старуха схватила со стола зеленую, как трава, раскорячку и сунула под самый нос наклонившемуся к ней Кызымбаеву:
— Слепой человек! Это не знаешь кто? Смотри, смотри!
Выдворение не состоялось. Кызымбаев поправил золотые дужки за ушами, потупил глаза и, не глядя на фигурку, сел.
— Это формализм, — коротко сказал он.
— Да-да… — подхватила старуха. — Да-да… А это?
В ее дрожащей руке, тянувшейся через стол, ядовито желтело длинноногое существо с поклажей.
— Это тоже формализм.
— Да-да-да… А это? — И она подняла красного львенка.
Внутри Кызымбаева вулканическим порывом взмыла злость.
— Формализм! — крикнул он.
— Правильно, товарищ Кызымбаев, — похвалила его старуха, — правильно! Молодец!
Слова «формализм» она не понимала, но в ходе своей многолетней и многотрудной дипломатии поняла, что Кызымбаеву лучше всего поддакивать.
— Раньше было плохо. Совсем плохо. А теперь хорошо.
Ну как было толковать с ней? Кызымбаев подавил стон и взял себя в руки.
— Эти игрушки выпускать нельзя.
Старуха смотрела на него с молчаливой и какой-то необычной тоской. Она уже не поддакивала, а только кивала седой головой.
— Нельзя? — переспросила она, удостоверяясь, что не ослышалась, и Кызымбаеву стало даже неловко, но он не смел допускать жалости.
— Нет!
— Почему?
— Потому что это не игрушки, а безобразие.
Грустные глаза старухи опустились на зеленую раскорячку, желтого трудягу, красного львенка и опять поднялись на Кызымбаева.
— А где игрушки?
— Вот! — сказал Кызымбаев. — Вот, пожалуйста! Делайте так — и везде вам будет почет и уважение. Я ручаюсь! Вам будет замечательно, мне будет замечательно. Неужели вам самой не надоело, а?
Обнажая слепящую манжету, летающей рукой он перенес с полки шкафа на стол пестрого пластмассового петушка, фарфоровую балеринку в костюмчике из натурального шелка и залюбовался ими. Руки его, раскинувшись, протянулись к старухе, словно он готов был обнять ее, если она сделает так, а не иначе. А старуха брезгливо дернула губами, отвела от петушка и балеринки прищуренные глаза и спросила:
— Обманываешь меня? Смеешься?
— Почему? — растерялся Кызымбаев. — Этот петушок совсем как живой. И девочка совсем как живая!
— Да-да! — воскликнула старая Хамро-биби, рассмеявшись и прикрыв ладонью беззубый рот.
Кызымбаев, как на общем собрании, постучал костяшками пальцев по стеклу на столе.
— Я серьезно говорю, а вы…
— А-ха-ха! — смеялась старуха. — У меня внучка танцует в ансамбле «Бахор». Точно такая! Лучше я буду смотреть на свою внучку! Эх, голова! Пустая голова!
Каждый раз в такие минуты Кызымбаев клялся себе молчать, но забывал, не выдерживал.
— А петух? — вскрикнул он, ощущая расплывающийся жар на щеках.
— Лучше я буду смотреть на живого петуха! — высокомерно ответила старуха. — Тьфу!
Тогда он нашелся. И как это ему раньше не пришло в голову?
— Уважаемая Хамро-биби! — со всей той силой, какую давало ему начальственное положение, прогремел Кызымбаев. — Вы смеетесь потому, что сами не умеете так лепить. Смеяться легко, а лепить трудно. Попробуйте!
На столе его из глубин ящика появилась коробочка, отрезав уважаемой Хамро-биби все пути к отступлению.
— Это что такое?
— Пластилин.
— Лепить? Вах-вах!
Старуха явно тянула. Кызымбаев махнул рукой:
— Все равно я опоздал… в артель…
Старуха помяла пластилин в своих пухлых и сморщенных пальцах, понюхала… И вдруг усмехнулась.
— Что ты хочешь? — спросила она его, как ребенка.
— Верблюда! — как ребенок и ответил ей Кызымбаев.
— Чтобы был совсем как живой? Как девочка и петух?
— Как верблюд! — предостерег Кызымбаев. — Как верблюд!
Она выбрала желтую палочку и глубоко и тяжко вздохнула, воздев глаза к потолку.
— Прости меня, аллах! — прошептала она.
И уже не видела, как Кызымбаев вздрогнул. Простая мысль, подобно молнии, пронзила его голову и заставила пожалеть старуху. Ему подумалось, что он открыл тайну упрямой непохожести ее животных на своих живых родственников. Ислам запрещал копировать природу, запрещал рисовать и даже фотографировать и грозил за это, как за страшный грех, смертной карой. Все пороки ее рукотворчества коренились в исламе. Скандальная старуха боялась!
Хамро-биби лепила.
Пальцы у нее были с большим избытком кожи. Они послушно шевелились, словно бы в сильно съеженных перчатках.
— Я не умею… — приговаривала она. — Я не умею…
А из-под кончиков неуемных пальцев, сохраняя их теплые следы, вылезал верблюд с надменной губой, аккуратными горбами и короткой, до колен, веревкой хвоста, совершенно нормальный, словом, верблюд. И чем нормальнее он становился и чем больше смотрел на него Кызымбаев, тем сильнее охватывали его недоумение и отчаяние. Ислама старуха не боялась. И его, Кызымбаева, тоже не боялась, потому что носила и носила ему невероятных зверят! А сама умела лепить… Слепила верблюда!
Хамро-биби поставила его на лепешки ног и опять понюхала пальцы: пластилин заинтересовал ее. На верблюда она не смотрела. Смотрел Кызымбаев, а старуха хохотала. Глупая! Он давно считал ее глупой и даже ненормальной, а теперь не сомневался в этом. Хохот подтверждал.
Ему и в голову не приходило, что была она талантливой, а талант весел. Может быть, с жизнелюбия, со щедрости и начинается талант и так верит в лучшие дни, что умеет радоваться самой малой радости. А как перестанет верить и радоваться, так и умрет, потому что живет для счастья.
— Зачем? — безудержно простонал Кызымбаев. — Если так умеете, зачем так делаете? — Он чуть не сошвырнул со стола зеленую раскорячку с ее собратьями, и старуха едва успела прикрыть их ладонью, как клуша крылом. — Так не делайте, так делайте!
— Зачем? — в свою очередь спросила она, все еще защищая свои фигурки и глядя на них теплыми, материнскими глазами. — Такой верблюд живой ходит… Там ходит, там ходит… — И вдруг снова расхохоталась. — Когда совсем как живой, сразу видно, что мертвый. Ты в гроб ляжешь, тоже будешь как живой. Но смеяться никто не будет, радоваться не будет, плакать будут! Живой лучше…
Кызымбаев заерзал на стуле и показал на ее компанию, отражавшуюся в стекле:
— Это живые, что ли?
Старуха осторожно погладила свои фигурки.
Была она сегодня какой-то особенно несговорчивой и молящей, а он подумал, что слишком легкое испытание предложил старухе, надо было попросить ее вылепить самолет или жирафа, но теперь не стоило рисковать, и Кызымбаев, положив обе ладони на стол, просто сказал: