На другой день выгрузились в незнакомом городе и помогали таскать ящики. К цирку подъехали на подводах, как цыгане, и опять таскали ящики. А потом, день за днем, пошла одинаковая жизнь — мы тренировались на арене, которую стали называть манежем, и Мирон Касьяныч кричал мне:
— Падай лучше! Смешнее! Еще! Еще! Але!
Он требовал, чтобы я корчил рожи, и я старался, а он кричал:
— Смешнее! Вот так! Талант! И слезы пусть бегут! Молодец-удалец!
После тренировок мы расклеивали афиши. Львы. Борцы. Красный нос Петруши. 10 — Ренато — 10.
— Еще с месяц покрутитесь, — сказал нам Мирон Касьяныч, — и гоп! Сделаем «12 — Ренато — 12». Станете итальянцами. Но сначала я двенадцать потов сгоню с вас, олухи, двенадцать шкур спущу!
Мы уже знали, что Ренато — не одна семья, что у каждого есть своя, совсем не итальянская, фамилия. И за то, что он каждый день сгонял с нас по двенадцать потов, мы не обижались на Мирона Касьяныча, постигая своим горбом, какой это труд — искусство. Было страшно, когда Мирон Ренато зверел от наших неудач, бранился, а случалось, пускал в ход и кулаки. И совсем неуютно становилось, когда ночами, после выступлений, выпив, он приходил в деревянный вагон за цирком, где мы спали. Он будил всех и философствовал:
— Счастье не удержишь за хвост. Счастье на крылах!
И так чуть ли не до утра, пока не захрапит. А раз он забрался в вагон со странной фразой:
— Шилды-булды, пачики-чикалды, шивалды-валды, бух-балды!
Заставил всех сесть на жидкие доски, заменявшие кровати, и съесть мороженое в хрустящих вафлях, которое принес всем своим четверым мальчишкам.
Все равно мы стали его бояться. Новые наши друзья-ровесники сказали: Мирон не выпустит нас на арену еще месяца три-четыре, пока родители, сбившиеся, конечно, с ног в поисках нас, не смирятся, не уймутся, и его минует угроза, что кто-то из зрителей закричит со своего места:
— Вот они!
Абик решил, что мы сбежим из этого цирка. Куда? В другой цирк. У Мирона мы все хуже работали, а он свирепел. Как-то мы застали в своем вагоне Петрушу. Он сидел в гриме клоуна, завалившись к нам прямо с арены, и держал на коленях наши тетрадки, извлеченные из дорожных сумок. Мы растерялись, а Петруша сощурил свои глаза, приложил руку к груди, надавил клизму под яркой зеленой рубашкой, и на нас брызнули две водяные струйки его слез.
— А я никогда не учился в школе, — сказал Петруша.
— Но вы же были маленьким?
— Нет, я родился старым.
Это было незадолго до переезда в другой город, которого мы так и не увидели. В цирк заявился строгий милиционер и велел нам собираться в одну минуту. Сведя брови, он прочитал «родительские разрешения», но ничего не сказал Петруше, только покрякал. А нас увел на вокзал и посадил в поезд, наказав проводнику сдать родителям «в непосредственные руки».
Мать меня обхватила этими своими руками, притиснула к себе, сдавила и сквозь слезы крикнула, какой же я молодец, что написал письмо домой. Абик сказал:
— Ты? Клоун!
И посмотрел в конец платформы, где стояли его родители. Отец в лакированных сапогах и мать в темном платье с белым шарфом на голове. Ожидали, когда он подойдет. Я не успел ответить Абику, потому что меня едва не задушил мой отец.
— Будет порка, — сказал Абик, вскинул голову и смело пошел навстречу своей судьбе.
— Абик! — заорал я вслед и заплакал.
Но Гурген Саркисович не порол его. Он позвал друзей, и моих родителей тоже, угощал всех и вслух читал письмо Абика о том, как он любит своего папу и свою маму и просит их скорее забрать его из цирка.
Мы с Абиком слушали и вспоминали Петрушу. Старый клоун никогда не учился в школе, но зато хорошо умел подделывать почерк. Я не знаю, что заставило его написать за нас эти слова. Может быть, страх, что нас все равно найдут и придется отвечать, если даже не перед другими, то хотя бы перед собой. Может быть, грубая любовь Мирона Касьяныча к тренировкам, доходившим до истязания. А может быть, тоска по детству, которого у него не было, и он знал, как несправедливо отнимать его у других.
Так закончилась моя цирковая карьера.
А вот Абик стал акробатом, и афиши с его крепкой и красивой фигурой через несколько лет запестрели в нашем переулке. У него кишка не оказалась тонка. Я спрашивал Абика, неужели цирк навсегда станет его домом? «Конечно. Откручу все свои сальто, загримируюсь посмешней и выйду на манеж клоуном, чтобы дети смеялись весело, когда буду падать, вставать на руки и уходить за кулисы вниз головой под крики: «Браво, Рыжий!»
Цирк помог мне увидеться с Абиком перед самой войной, с которой он не вернулся.
А тогда, в пору нашего знакомства с Ренато, родители увезли Абика в Армению, про себя считая, наверно, что климат нашего переулка плохо на него влияет. Возможно, к этому климату был причастен и я.
Мама долго придумывала, как воскресить меня после отъезда Абика, пока не додумалась. Но это уже другой рассказ…
Гроза
Я давно слыхал, что мой дедушка живет в деревне, вокруг которой растет хлеб. Мама рассказывала, как в желтых полях колосится пшеница, и, вздыхая, заканчивала:
— Там и река!
Глаза ее тоскливо впивались в даль, видимую ей одной.
А я и представить не мог себе, где же находится деревня с названием Черный Отрог, хотя там жил мой дедушка, и она была каплю моей. Я интересовался, сколько туда ехать. День? Два? Мама мягко улыбалась, и я кричал с пугающей меня самого щедростью на эту даль, разделявшую нас с дедом:
— Три?!
А мама опять вздыхала протяжно. Значит, и за три дня не доберешься.
Тогда не летали в небесах, над облаками, пассажирские лайнеры, не перебрасывали тысячи желающих людей за тысячи километров, затрачивая на это лишь несколько каких-то часов, все надежды обращались к поезду, на котором я так далеко тоже еще не ездил.
Мама давно обещала свозить меня к деду, но в одно лето я кашлял, в другое сидел на кровати с шеей, раздутой за ушами от свинки, словно проглотил булыжник и спрятал за уши, как хомячок прячет пищу про запас, а то удрал с цирком… Словом, жизнь шла, а мы все не ехали.
И вдруг мама сказала — едем! Это она сделала для меня, чтобы я немножко забыл Абика. Но и сама при этом была счастливая, все лицо ее светилось, когда она вошла в мою комнатку и объявила с порога:
— Едем!
Отец старым сапогом раздувал самовар во дворе, на крыльце, где любил сидеть Ефимыч. После завтрака родители пересчитывали деньги: хватит ли? Еще неделю, пока не начались каникулы, я бегал в школу, не один раз услышав от соседей, что для такой поездки нужны не деньги, а деньга. Но вот вокзал и длинный перрон, по которому шагал и шагал отец, едва поспевая за вагоном, пока не остановился…
В те времена и поезда ходили раза в три медленнее, чем сейчас. Тащились… Но, может быть, поэтому у меня родилось чувство, за которое я благодарен тем поездам? Я впервые почувствовал, как велика наша земля…
Путешествие длилось с пересадками, с ночлегами на незнакомых станциях. А после одной пересадки дальше покатились в товарном вагоне — он заменял пассажирский, и в нем было много людей. Мне нравилась его задвижная дверь, и, хотя у самого не хватало силы откатить ее, за ней все время ощущалась воля. Я спал с мужчинами на сене, тоже пахнущем волей. А женщины неудобно, клубочками, сворачивались на вещах в другой половине вагона, рассказывая на ночь жуткие истории про всякие железнодорожные кражи. Я ждал их и прислушивался.
— А вот вчера в одном вагоне заорали: «Буксы горят!», «Отцепляемся!» Поднялась суматоха. Ну, а в суматохе…
Место, куда мы наконец прикатили в товарном вагоне, тоже чаровало диковатой волей. Бескрайние просторы… Бессчетные звезды… Быстролетный ветер…
Я так привык ехать, что и на этой маленькой станции приготовился ждать нового поезда, но мама сказала:
— Всё!
Не успели мы сесть на мягкий узел, к нам подошел бородатый человек в рубахе до колен и назвал маму по имени: