Так она и попала сюда.
Ей нравился открытый песчаный берег, где никто не мешал соседу — берег был большим, а людей мало. Нравилось море — неглубокое, иди себе, иди, пока забредешь по пояс, и ласковое: волны невысокие, негромкие, нестрашные. Только раз за месяц она увидела его сердитым, в горбах и ямах. Она сидела на пустом пляже одна, покрыв свою седенькую голову косынкой, а потом опустила ее и на глаза, чтобы уберечь их от песка; уже много лет слабеющие глаза стали ее главной заботой.
— О мать! — услышала она молодой, не смеющийся, а честно восхищенный голос. — Ты морячка!
Она приподняла с глаз косынку и оглянулась. За ее спиной проходили три рыбака в брезентовых робах и высоченных сапогах. Они несли на плечах скрутки мокрых сетей, и тот, кто назвал ее морячкой — она узнала его по голосу, — приостановился и спросил:
— Хорошо тебе?
— Конечно, хорошо, — несмело ответила она. — Еще бы!
— Любишь море?
Она махнула рукой и засмеялась:
— Ой! Да я и вижу-то его второй раз! На Черном была и вот здесь, у вас.
— У нас море хорошее, — он вытащил из-под куртки пачку сигарет, почиркал спичкой и прикурил, спрятав огонек в могучих ладонях.
— Хорошее, — подтвердила она.
Он пошел за товарищами, оставляя на мокром песке следы, через несколько шагов повернул голову и крикнул:
— Где живешь, мама?
— У Мильды, — крикнула она, назвав имя хозяйки дома.
Здешние жители не очень бойко говорили по-русски, потому что поселок до недавнего времени был глухим, и она освоила несколько латышских слов, встречая по утрам свою хозяйку непременным «лабрит!» — вместо «доброго утра», и еще «лудзу» — пожалуйста и «палдиес» — спасибо. Но этот высоколобый бровастый рыбак с обветренным лицом, светлыми глазами, в которых таилась улыбка, и откровенной улыбкой на больших растянутых губах, произносил русские фразы уверенно, хоть и с акцентом. Он вскинул повыше голову.
— Я приду. Рыбу тебе принесу!
— А как тебя зовут?
— Эрик.
Ее не очень-то баловали знакомствами, и он ушел, но будто оставил свою улыбку.
Она стала ждать его вечерами, узнавать, вернулись ли рыбаки с моря, сидеть на крыльце. После шторма задождило, сыпал и сыпал густой моросящий дождь, капель не видно, а поднимешь лицо, и оно сразу становится мокрым. Большое небо сплошь затянуло словно бы одной тучей.
Она сидела на крыльце под огромным черным зонтом, заменявшим ей крышу, и слушала музыку. Рядом с ней, накрытый пластиковой клеенкой, играл маленький транзисторный приемник, подаренный младшим сыном. С сосен смыло свет большого голубого неба, и теперь они стали сочными и зелеными, вся округа позеленела, насколько хватал глаз, потому что сосны росли и во дворах, и на дюнах, схваченных их корнями и застывших вдоль берега, и дальше, где отдельные сосны скапливались в лес. Она уже ходила туда за черникой. Ей нравилось, что в лесу аккуратные дорожки, и к тому же так чисто, что они кажутся выметенными. И было в лесу не сыро, а сухо от песка.
В полдень с неба стянуло наконец тучу, ее длинный край лениво удалялся от моря, и вот уже на иглах сосен вспыхнули капли солнца. Они закололи глаза и с разноцветных лепестков флоксов и гладиолусов, с белых и красных мохнатых пучков гвоздики. Здесь любили цветы. Не скупясь, сажали их на сельском кладбище, за которым находили время смотреть, прибирая случайный сор и опавшие листья. Рассказывали, что раз в году, поздней осенью, в день поминовения усопших, на могилах всю ночь горели свечи. И это ей тоже нравилось.
— Мама!
— Эрик! Наконец-то!
Они встретились, как давние знакомые.
— Да подожди ты со своей рыбой. Заходи. Заходи в гости!
— Спасибо, мама. Как вытрем ноги? Сапоги вон, грязь. Правда?
— Ничего. Я положу тебе тряпку. Где ты пропадал?
— Где рыбак пропадает? В море. Не пропал!
— Нет, не пропал, — радовалась она. — Садись.
— А рыбу куда?
— Клади на стол.
Он уселся, табуретка под ним заскрипела и покосилась, мать постелила на стол свою клеенку с желтыми квадратиками, а он развязал внушительный узел.
— Это камбала. Вкусно жарить. Это — маленькая — салака. Тоже вкусно жарить. Еще вкусней коптить. Я тебе принесу копченую.
— Ой, куда мне? Этой хватит! Сколько тебе за нее?
Он посмотрел долгим взглядом, не переставая улыбаться.
— Зачем, мама? Я так принес. Мне денег не надо.
— Как не надо?
— Еще спросишь — я обижусь, уйду. И никогда не приду. Не надо, мама.
Она хотела сказать, что у нее есть деньги, но ничего не сказала, а вернулась из кухни с тарелкой щей. Эрик, осторожно согнувшись над ее кроватью, рассматривал фотографии с загнутыми уголками, приколотые к стене.
— Это кто? Внук это называется?
— Нет, правнук. На следующий год поеду провожать его в школу, повезу портфель.
— Ого!
— Да, большой уже.
— Хороший парень.
— Да… Красивый. Умный. Стихов знает много. Ему прочтут, а он уже запомнил, тут же повторяет.
— Ого!
— Ну а будет ли хорошим… вырастет — узнаем.
— А это, мама?
— Это мои дети.
— Все?
— Все мои. После войны съехались, снялись вместе.
— Порядок. Еще совсем молодые.
— Теперь уж нет… Садись, остынет. Любишь щи?
— Я щи люблю, — твердо сказал он и потряс в воздухе сжатым кулаком, уходя на кухню мыть руки, а когда попробовал, закрыл глаза, втянул голову в плечи и замычал от удовольствия: — Ма-ма! О-хо-хо! У нас так не умеют щи варить.
— Не хвали, а ешь. Нарочно хвалишь.
— Я — нарочно? Честное слово, нет. Честное слово, мама.
— На второе у меня только гречневая каша. Я мясом не увлекаюсь.
— С мясом у нас затруднения, — сказал Эрик, вытирая губы. — Коров держат для молока, и то не все. Мы рыбу ловим. Морской закон. Моря много, рыбы много. Давайте камбалу пожарим?
— Так ее чистить надо!
— Я помогу.
Он надел ее фартук, выбрал нож поострей и стал быстро орудовать на кухонном столе, отрезая камбале голову, косо вспарывая брюшко и выгребая оттуда внутренности. Он хорошо промыл рыбу и сложил в эмалированную миску. Она тем временем снова развела огонь в плите, накалила сковородку, налила в нее масла.
— Наше море богатое, — говорил Эрик. — Зови сюда всех детей. Рыбы хватит.
— Рыбы-то хватит, — отвечала она, — а их не дозовешься. Заняты. Некогда. А всех вместе, наверное, никогда уж и не соберу. Разъехались кто куда. И много их у меня.
— А я один живу, — сказал Эрик, все так же улыбаясь.
Она положила камбалу на сковородку и выпрямилась.
— Совсем один?
— Мать с отцом немцы расстреляли. К ней фашист приставал, офицер. Отец хотел убить его, ударил этим… как зовут? Которым капусту рубят…
— Секачкой.
— Точно. Ударил секачкой, сильно ранил… Их вместе сразу увезли, расстреляли; не знаю, где лежат… Мне тогда было два года… Меня стал дедушка растить, — снова сбился он. — Кормил, и учил, и все… Он умер, когда я в армии служил.
— Дедушка?
Эрик кивнул головой, начавшей рано лысеть со лба, оттого и лоб казался таким высоким.
— Похоронили здесь. Сестра из Риги приезжала. Дедушку закопала и дом продала. Она думала, я сюда не вернусь. А я вернулся, мама.
— Родная сестра?
— Да-да, Гуна. Близко живет, а редко приезжает. Совсем не приезжает иногда целый год. А! — Эрик махнул рукой. — Мама! Камбала подгорит!
За столом он спросил, издалека посчитав пальцем ее детей на фотографии.
— Шесть?
— Шестеро. Целых шестеро, Эрик, — улыбнулась она.
— И все целые?
— Все. Слава богу.
— А папа?
— А вот папа у них погиб.
— На фронте?
— Нет, грузы везли на фронт. Папа у них был строгий и веселый. Придешь еще, я тебе о нем расскажу, послушаешь, если будет интересно. Такие люди редко встречаются. Таких теперь не найти… Ох, как он меня ревновал! Не приведи господи! Я красивой была.
— Отдай за меня дочку, — сказал Эрик, вставая, и показал на карточке пальцем какую. — Отдашь?