Плотники — мои спасители, убедившись, что я жив, уходят.
Вскоре из местечка, несмотря на вечерний час, прибегают подростки мальчишки и девчонки, смуглолицые, черноглазые, окружают избушку со всех сторон и голосят на еврейском языке:
— Что ж теперь будет?
— Как он тут будет жить?
— А он не умрет?
— Если умрет, то его похоронят на еврейском кладбище.
Прислушиваюсь к гомону ребят, и мне взаправду становится страшно. Меня сильно начинает трепать лихорадка. Старуха говорит мне, что она затопила баню и что меня нужно будет хорошенько попарить.
Приходит старик-еврей из местечка, откуда я должен через несколько дней отправиться с лесом в Москву. У него озабоченное лицо, и меня он, видимо, очень жалеет.
Из рассказа крестьянки я узнаю, что на мне было так много грязи, что четверо плотников с трудом принесли меня к избе.
— Треба буде почистить да постирать, а то в такой грязи хлопчику нельзя буде ихать, — говорит крестьянка.
Старик-еврей соглашается с ней, но вместе с тем, наклонившись ко мне, шепчет:
— Завтра пятница, тебе же нужно будет где-нибудь «держать» субботу…
Молчу, не знаю, что ему сказать.
С каждой минутой усиливается лихорадка. Становится больно глазам, я их закрываю. Проходит время. Уже совсем темнеет.
Посторонние уходят, и со мною остается только хозяйка избы.
Поздно вечером она ведет меня в баню, раздевает догола и, поддав пару, в сильной жаре принимается мыть мое трясущееся от озноба тело. Не знаю сколько времени продолжается эта операция, но, когда прихожу в себя, вижу комнату, широкую скамью, стол и в красном углу иконы, с закопченными разбитыми стеклами киот.
Мне хорошо, перестало лихорадить, лежу, укрытый тулупом. Старуха подает мне стакан, наполненный зеленой жидкостью, и говорит:
— На, выпей, хлопче, и николи хворобы не будешь знаты.
Не могу отказать доброй женщине и пью неведомую мне настойку с большим омерзением. Такой горечи, такой гадости мне никогда не приходилось пить. Зато на другой день я просыпаюсь совершенно здоровым, бодрым, с твердым намерением снова пуститься в дорогу, но уже иным путем.
6. Сестра
Длинный поезд, нагруженный лесом, прибывает на товарную станцию Москва. Спрыгиваю с платформы.
Долго блуждаю по рельсам, путаюсь между стрелками, семафорами, сторожевыми будками и, наконец, замечаю вдали пассажирский вокзал. Еще немного — и я в Москве. Большая площадь, мост, высокие дома, многолюдная Садовая улица, но никакой поражающей красоты. Мне кажется, что Одесса выглядит наряднее и богаче. Но что меня удивляет и отчасти тревожит — это полное отсутствие евреев: ни одного типичного лица!
Иду и расспрашиваю, как мне добраться до Ново-Пименовской улицы. Мне охотно указывают и подробно объяснит, как пройти, вообще в Москве, как я вижу, люди вежливы и хорошо понимают по-русски. Нахожу Пименовскую улицу. Вот и двухэтажный домик за номером тридцать один. Сильно бьется сердце в груди. Непонятная робость овладевает мною. У меня даже слегка кружится голова.
— А вдруг… А если не примет?.. А может быть ее совсем и нет…
Каменная лестница. Второй этаж. Я робко дергаю звонок.
Открывается дверь, и передо мною маленькая красивая женщина с крохотной черной точечкой на верхней губе. Узнаю Басю.
— Сеня! — вырывается у нее возглас, и мы крепко обнимаемся.
Бася плачет, вытирает глаза и ведет меня в комнату.
Она сейчас одна во всей квартире: кухарка ушла на базар, и мы можем поговорить, не стесняясь. Переступив порог комнаты, я снимаю круглую свенцянскую шапочку из поддельного барашка и устремляю взгляд на большие разнообразные иконы в углу, освещенные лампадой.
— Садись, Сеня. Как ты плохо одет! — Неужели отец не мог тебя справить как следует? Ведь я послала двадцать пять рублей…
Я вкратце рассказываю Басе о скверных обстоятельствах отца, о бедной тете Рашке и о жадном и жестоком дяде Мойше-Бере.
Она перебивает меня:
— Сеня, ты, пожалуйста, не называй меня Басей. Я теперь уже не еврейка, и меня зовут Саша.
Молчу, низко опустив голову. Безотчетный страх заполняет мое сознание, и мне хочется уйти. Чего боюсь, я сам не знаю, но мне кажется, что моя сестра уже не сестра мне.
— Слушай, Сеня, ты знаешь, зачем я тебя вызвала сюда? Я хочу, чтобы ты стал человеком. Ведь так ты пропадешь. Кому ты нужен? Мы ведь с тобой одни на белом свете. Но жить евреям в Москве нельзя. Тебе придется принять православие, и я скажу тебе по чистой совести, что православная вера лучшая вера. Вот уже пять лет, как я приняла святое крещение, и я счастлива. У меня хороший муж, он меня любит. Я не испытываю нужды, и видишь — здесь не то, что у тети Сары.
Молчу и еще ниже опускаю голову. Вдруг звонок.
Саша спешит открыть дверь. Входит молодой человек хорошего роста с влажными голубыми глазами и белым лицом без всякой растительности, с небольшими рябинками вокруг носа.
— Вот мой брат. Видишь, Коля, какой он… Черный, как цыган.
Муж Саши — я сразу догадываюсь, что это так — дружески протягивает мне руку и говорит:
— Вот и хорошо, что приехал. Будешь жить с нами. Получишь образование, и хорошо нам всем будет.
Голос у Николая густой и в то же время мягкий, ласкающий. Мне он кажется симпатичным, а главное — его простое, милое отношение, голубые глаза и удивительно приятный голос развязывают меня, и я чувствую, как путы стыда и неловкости сползают с меня.
— Ну, так что ж, Сашенька, нужно накормить твоего брата… Кажется, Сеней зовут?
— Да, — отвечаю я охотно.
— Ну вот, покушаем, а потом побеседуем. Мне о тебе Саша много говорила. Хвастала, что ты очень способный мальчик. Вот мы эти способности и проверим. Водку пьешь? — неожиданно обращается он ко мне с вопросом.
— Нет, — отвечаю я, смеясь.
— Ну и отлично. Обойдемся без водки. Что у тебя там есть? — обращается он к сестре. — Сеня с пути, небось, голоден.
— Найдется, найдется, что покушать. Сейчас Катя придет и принесет что надо, а я накрою на стол.
Я всматриваюсь в движения бывшей моей Баси и не могу понять: как. могла она так переделать себя. Ведь если бы не эта черная точечка на верхней губе и не густые вьющиеся локоны и эти маленькие ручки и ножки, — я бы ее не узнал. Совсем другая стала.
За обедом я рассказываю о моих приключениях, одесских и свенцянских. Меня слушают с большим вниманием. Саша несколько раз принимается плакать. Беляев нежно гладит ее по локонам и утешает:
— Не горюй, Сашенька, все будет к лучшему. Но только ему надо скорее принять православие, иначе завтра же придет дворнику нам придется расстаться. А чтобы этого не было, — поворачивает он голову в мою сторону, ты должен хорошенько обдумать вопрос, и если у тебя явится чистосердечное желание, то все остальное уже дастся.
Весь день живу, нагруженный тяжелыми вопросами, касающимися моей дальнейшей жизни, а главное — предстоящего крещения.
Никогда я не думал, что вопрос о перемене религии меня так устрашит и взволнует. Ведь я же почти совсем не еврей. В бога хотя и верю, но не очень, и вообще наш еврейский бог мне представляется стариком с большой седой бородой, оглохшим от старости…
Несколько раз, в особенности ночью, предо мною встает образ Илеля. Ведь даже его, такого замечательного талмудиста, знающего все законы нашей религии, и то одолевают сомнения. И все же мысль о предстоящем принятии православия меня сильно пугает.
Вечером того же дня, когда муж Саши, Николай Иванович Беляев — певчий синодального хора — отправляется ко всенощной, а мы с сестрой остаемся вдвоем, у нас завязывается беседа.
— Ну, чего ты, Сеня, боишься? В этом нет ничего страшного. Окунешься в теплой воде, куплю я тебе маленький крестик, и будешь жить человеком.
— Нет, Саша, я не могу на это решиться, пока я в точности не узнаю, что собою представляет русская вера…
— А что собою представляет еврейская вера? — живо перебивает меня сестра. — Много она хорошего нам дала, эта вера? Хоть раз заступился за нас, сирот, еврейский бог?.. Нет? Ну, так нечего и жалеть об этом. Вот я живу ты видишь, — и со мной ничего не делается, здорова, весела, и еврейский бог меня за это не наказывает. То же самое будет и с тобой.