Мы с Татьяной Алексеевной, как. только остаемся вдвоем, приступаем к чтению. Начинаем с «Капитала».
Читаем долго и упорно. Читаем в продолжение нескольких дней.
Напрягаю все свои умственные силы, но не могу одолеть философскую и теоретическую часть «Капитала».
То же самое происходит с Татьяной Алексеевной. Но зато «Манифест» раскрывает мои глаза, и я не только вижу, но осязаю светлую истину, провозглашенную великим Марксом.
— Таня, — говорю я жене, — отныне даю торжественное обещание всю мою жизнь и весь мой труд посвятить рабочему классу!..
В углах рта Татьяны Алексеевны появляется характерная благожелательная улыбка.
Да, вот тебе рассказы о рабочих… Никто печатать не хочет.
Газеты, еженедельники, толстые журналы нисколько не интересуются фабрично-заводским бытом и жизнью самих рабочих.
— Не подходит по цензурным условиям, — слышу я одну и ту же фразу при возвращении мне рукописи.
Один только редактор газеты «Сын отечества» обходится со мною внимательно. Я хорошо помню этого старика с окладистой бородой и с руками, густо осыпанными крупными веснушками.
— Прочитал ваши очерки, — говорит он, — написано неплоха но, к сожалению, сюжеты не ко времени.
— Почему? — неожиданно для самого себя задаю вопрос.
— Неужели вы не знаете?
У редактора морщинистое лицо раскалывается в улыбку.
— Это вы выпустили три томика под названием «Погибшие люди»? Скабичевский о них отзывается с похвалой, а между тем вы, перевидавший на свете так много, не знаете, почему сейчас не время писать либеральные статьи и рассказы о рабочих. Ну, если так — садитесь сюда. Я вам это объясню в двух словах.
Старик указывает мне на кожаное кресло перед столом. Сажусь и слушаю.
Редактор упирается локтями о стол, забрав в руки седую с рыжим оттенком бороду.
— Сейчас, — начинает он, — свирепствует реакция. Самодержавие, покончив с народовольцами, неожиданно для себя столкнулось лицом к лицу с политическим врагом, более сильным и более опасным. Этот враг — рабочий класс, растущий с неимоверной быстротой как в численном отношении, так и в своем политическом сознании. Вот почему царская цензура не только запрещает писать о рабочих, но и строго взыскивает с нас, если что-либо подобное пустим в печать. Теперь ясно?
Он откидывается на спинку кресла, одной рукой ощупывает стоящую тут же трость, другой — берется за локотник кресла и медленно, с большим усилием поднимается на ноги. Он высок и грузен. Слезятся из-под нависшей лобовины небольшие, но очень выразительные глаза. Он протягивает мне руку и на прощанье говорит:
— Если вы напишете что-либо подходящее, я напечатаю. Что же касается вот этих рассказов, то не печальтесь: наступит скоро время более мягкое.
— Разве?
— Да, представьте себе, очень возможно. Вообще запомните — когда власть доводит страну до такого напряженного состояния, как сейчас, то, подобно назревшему нарыву, оно не может долго продолжаться.
Ухожу вполне удовлетворенный, со свертком возвращенной рукописи в руке. В передней сталкиваюсь с секретарем редакции, молодым человеком по фамилии Носков.
— Вернули? — спрашивает секретарь.
— Да, но это ничего… Возможно, что мои рассказы скоро будут напечатаны. Нельзя ли у вас узнать, как фамилия вашего редактора?
— Шеляер-Михайлов.
Я до предела расширяю глаза и чуть не скатываюсь с широкой каменной лестницы.
Лечу домой. Татьяну Алексеевну обдаю радостным возгласом:
— Таня! Я познакомился с самим Шеллер-Михайловым!.. Автором «Лес рубят — щепки летят»!..
— Это очень хорошо. Ну, а что он сказал относительно рассказов?
— Не подходят по цензурным условиям. Но это пустяки — они скоро будут напечатаны…
— Кто сказал?
— Сам Шеллер-Михайлов. Вот тогда заживем! А сейчас, знаешь, о чем я думаю? Хорошо бы снести что-нибудь в ломбард. Смертельно жрать хочется! Снесу наши две серебряные ложки… Хорошо? А там вскорости выкупим. А если понадобится, поступлю на завод. Напильником владею неплохо… Что тут особенного!.. Не правда ли?.. Зато войду в самую чащу рабочего класса… Ей-богу!.. Вот увидишь…
Жена улыбается. Но, когда ухожу, до моего слуха доносится тихий вздох.
14. Коронованный кабатчик
Конец октября. Холодной слизью окутан Петербург.
В ненастных сумерках позднего утра кружатся белые пушинки первого снега.
Пишу новый рассказ, заранее предназначенный для Шеллера-Михайлова. Заглавие уже готово — «Смертная казнь». Рассказываю о том, как на моих глазах повесили в Чарджуе Али — молодого красавца.
Работаю легко, с увлечением. Там, где меня вставляет фантазия, на память приходят личные воспоминания, и снова предо мною встает с необычайной четкостью обреченный юноша; и рассказ мой расцвечивается огнями давно отзвучавшей жизни.
Окруженный видениями минувших лет, я ухожу от окружающей меня действительности, не ощущаю комнатной сырости и злой непогоды северной осени.
Неожиданно раздается звонок.
Спустя немного ко мне в сопровождении удивленной Татьяны Алексеевны входит типичный портовый босяк с веселыми хмельными глазами и с прижатым к груди томиком «Погибших людей».
— Mille pardons… Encore un moment et nous sommes desamis… А впрочем, позвольте представиться… Перед вами ближайший потомок известнейших негоциантов Морозовых, а если сказать короче, то я — ваш издатель.
Не знаю, как мне быть. Рассердиться, выгнать или пригласить сесть и вообще обойтись с незваным гостем повежливее. Босяк по выражению моего лица, должно быть, догадывается о моем колебании и в том же непринужденном тоне продолжает:
— Если у вас есть сомнение в том, что я ваш издатель, то могу мои слова подтвердить документами. Вы господина Геруца, наверно, хорошо знаете, раз доверились ему и заочно изволили подписать договор со мною?
Посетитель на наших глазах наглеет с невероятной быстротой. Он шумно опускается на стул и засовывает посиневшую от холода руку за пазуху, намереваясь вытащить оттуда документ.
— Бросьте, мне никаких бумаг не надо, — почти кричу я. — Вы лучше скажите, зачем вы сюда пришли и что вы от меня хотите?..
— Вот это я понимаю — настоящий тон, когда говорит обеспеченный человек с парнем, проводящим ночи под открытым небом. А что мне от вас надо, могу сейчас объяснить…
Назвавший себя Морозовым встает, дрожащей рукой проводит по всклокоченной бородке, весь уходит в свою ватную кофту и продолжает:
— Если вы действительно автор вот этих книжек, то вы лучше меня знаете, что мне сейчас нужно, а остальное вам подскажет ваше писательское сердце.
Мы с Татьяной Алексеевной обмениваемся многозначительным взглядом.
— Да; вы правы, — примиренно говорю я, — но, к сожалению, вы пришли ко мне в такой момент, когда я сам почти без денег…
Блеснув глазами и лихорадочно вздрогнув всем своим длинным тощим телом, мой необычайный издатель кладет томик на стол и шепчет:
— В таком случае будьте добры до конца и по-братски разделите ваше «почти» пополам…
Открываю ящик стола и отдаю последние три рубля.
Мы пожимаем друг другу руки, и Морозов уходит, оставляя на полу мокрые следы.
Вечером того же дня после долгого отсутствия приходит к нам Геруц. Этот маленький суетливый человек еще из передней кричит:
— Вы дома, господин Свирский!?. Вот это превосходно…
Выхожу из комнаты и вижу бородатого карлика. Он торопливо двумя руками подбрасывает свою шубу, стараясь накинуть ее на крючок вешалки, но это ему не удается. Приходится помочь ему, хотя я зол на него за посещение Морозова.
Геруц прикладывается к ручке Татьяны Алексеевны, здоровается со мною, хватает туго набитый портфель и глазами, и бородой, и всем своим маленьким туловищем приглашает нас в мою рабочую комнату.
— Вы мне хотите что-то сказать? — спрашивает меня Геруц, первый подойдя к письменному столу. — Вы мне сегодня не нравитесь… Вы какой-то злой… Почему, а?..