Всюду говорят o предстоящем погроме. Захожу к Тарасовичам.
Петя радуется моему приходу, тащит к себе и сообщает просто и деловито:
— Скоро ваших бить будут.
— За что?
— За то, что они Христа распнули и царя убили…
Заглядываю в голубые глаза Пети и не нахожу в них никаких признаков злобы или ненависти.
Домой возвращаюсь растеряиным: не могу себе представить погрома. А главное, не знаю, когда это происходит — днем или ночью. Если ночью, то должно быть очень страшно.
Но в нашей собственной маленькой жизни в эти тревожные дни происходит такое непредвиденное событие, что мысли о погроме отходят в сторону.
Отчетливо помню весеннее утро, когда без посторонней помощи просыпаюсь и не вижу на обычном месте Сони.
«Ого, я проспал!» — мелькает у меня в голове, и первым делом бросаюсь ставить самовар.
— Соня, что ты валяешься!.. — падает из спальни голос мадам Бершадской. — Ты забыла, что надо ехать за товаром?..
— Она уже уехала! — кричу я.
И снова тишина. А спустя немного я уже слышу свистящий храп хозяйки.
Наскоро умываюсь и бегу за бубликами. В кассе сидит младший брат Николая — Сергей. Я его знаю. Ему восемнадцать лет, и на верхней губе уже пробивается темный пушок.
Просовываю в окошечко пять копеек и вежливо спрашиваю с исключительной целью поговорить с красивым взрослым парнем:
— Сегодня вы вместо господина Николая?
— А тебе какое дело? Получил бублики и убирайся к чeрту!..
В булочной много покупателей. Все слышат… Ухожу, обожженный стыдом.
А дома у нас скандал. Хозяйка проверяет выручку и убеждается, что Соня уехала за товаром без денег.
— И о чем она только думает, эта паршивая кукла… Да разве она может думать, когда голова набита кавалерами.
Голос Бершадской заполняет все помещение. Потом она раскрывает гардеробный шкаф, чего-то ищет и опять разражается ругательствами.
— Ну, как вам это нравится!.. Пошла в оптовые ряды и расфрантилась, как на свадьбу… Ну, не дура она?.. Ох, давно ее космы не были в моих руках… А ты чего тут шморгаешь носом, холера? Бери корзину… Ну…
Последние слова относятся ко мне.
Когда мы с хозяйкой возвращаемся с базара, нас встречает Меер, радостно взволнованный, с маленькой записочкой в руке.
— Ты видишь эту бумажку? Нам письмо от Сони: «Ушла от вас навсегда».. И больше здесь ничего нет, заканчивает мусье Бершадский.
— Ой, я сейчас в обморок упаду, — тихо произносит Этль и опускается на стул, широко расставив толстые большие ноги.
Только теперь я начинаю понимать, в чем дело. Соня бежала с Николаем.
Ушла «навсегда» и безжалостно унесла с собою все то, что наполняло мое личное крохотное существование.
Весть об исчезновении Сони распространяется по всему нашему торговому ряду. Больше всех тараторят женщины, а девушки — сверстницы и подруги бежавшей — хотя и молчат из скромности, но в их глазах горит такое любопытство, такое желание узнать подробности происшедшего, что мне, знающему больше всех, с трудом приходится хранить поверенную тайну, и я молчу, притворяясь маленьким и ничего не понимающим.
Но и без меня все становится известно. На другой день к нам в магазин приходит старик Амбатьелло с толстой тростью в руке. Он сразу набрасывается на Бершадоких и стучит палкой об пол. Он еще крепкий старик с круглой седой бородой. Из-под мягкой фетровой шляпы выбиваются серые колечки вьющихся седин. Но глаза и брови у него черные и сердитые.
— Вицтози это такое?.. Заманили доцькой насего сына… А? Десять тысяц рупли стасцили… А?! Я градонацальника пойду… А?!
Старый Амбатьелло не говорит, а стреляет в Бершадских колючими словами. И в каждом звуке его голоса слышится угроза, ненависть и презрение…
В первый раз я вижу струсившую Этль. Она не только молчит, но становится ниже ростом. Старается улыбками и поклонами задобрить старика, но тот ничего видеть не хочет: кричит, ругается и угрожает всему еврейскому народу. А Меер совсем в комочек превратился, и его рыжая, насмерть перепуганная голова едва видна из-за прилавка.
Вдоволь накричавшись, Амбатьелло, дрожа от волнения и все еще кому-то угрожая, выходит из магазина, тяжело опираясь на трость.
С уходом старика моя хозяйка мгновенно преображается. Теперь уже она негодует и воя горит безудержной злобой.
— Еврейское дитя бежит с греком!.. Какой срам! Какими морями смыть этот стыд!.. Разве она не знает, что греки еще более православные, чем русские? Ну, как после этого жить на свете?.. Растила, воспитывала и выкормила змею… Чтоб черными стали дни ее подлой жизни.
Из широкого толстогубого рта Бершадской выпадают тяжелые и жуткие слова.
Чтобы не попадаться на глаза, я поминутно бегаю тo на кухню, то на проспект зазывать покупателей.
Мысли мои бегут вразброд, и мне трудно собрать их, не могу вдуматься, не в силах понять то, что вокруг меня происходит. Мне очень обидно, что Соня не сочла нужным посвятить меня в тайну побега, но в общем я доволен случившимся и считаю Соню великой героиней…
— Ты давно здесь служишь?
Поднимаю голову и вижу перед собою еврея среднего роста, с небольшой коричневой бородкой и круглыми светло-карими глазами.
— Не узнаешь меня?.. Забыл, как ты кричал у меня: «Каждая вещь две копейки»?., Я — Давид Зайдеман. Вспоминаешь?
Вспоминаю и радостно улыбаюсь моему первому работодателю.
— Скоро уже два года будет с того времени, — говорит Зайдеман, — а ты все такой же маленький. Почему не растешь?
— Не знаю, — тихо отвечаю я, немного смущенный.
— Службой ты доволен?
— Нет, — отвечаю я искренно и просто.
— Да, жить у Бершадских — не рай. Я их знаю. Сколько они тебе платят?
— Ничего.
— Как ничего?! Они обязаны тебе жалованье платить.
— Они меня кормят, одевают…
— Подумаешь, какое благодеяние!.. Но ты должен иметь и свою копейку…
Из предосторожности заглядываю в лавку. Там продолжается буря, и хозяевам не до меня. Тогда я уже смелее начинаю разговаривать с Зайдеманом. В немногих словах сообщаю ему о бегстве Сони, чем привожу его в крайнее изумление, a noтoM жалуюсь на собственную судьбу, говорю о том, как тяжело мне жить у Бершадских, и рассказываю об обидах, наносимых мне этими злыми и грубыми людьми.
— Вот что, — перебивает меня Зайдеман. — Ты знаешь дом Черепенникова?
— Знаю… Мы с хозяйкой через этот двор на базар ходим. Там училище…
— Вот, вот, казенное двухклассное еврейское училище… Я там служу сторожем. Скоро, по случаю летнего времени, училище закроют, и мне там будет мало дела. И вот, как раз сегодня я вошел в компанию к моему старшему брату Леве, и мы сняли погреб.
— Зачем погреб? — спрашиваю я, крайне заинтересованный.
— Чтобы торговать фруктами. Нам нужен будет мальчик. Если захочешь — мы тебя наймем…
— Хочу, очень даже хочу!.. — живо перебиваю я, захлебываясь от радости.
— Тогда сделай вот что. Завтра суббота, занятий в училище нет. Придешь, и мы с тобой сговоримся… Приходи пораньше… Согласен?
— Очень согласен… Спасибо вам, господин Зайдеман…
Давид удаляется, я остаюсь один с моими торопливыми мыслями об уходе. Пользуясь тем, что Бершадским сейчас ни до кого дела нет, перестаю тявкать на прохожих и ухожу в мои мечты.
Завтра оставлю это место «навсегда». Трудно только дождаться этого завтра: время совсем не двигается. Весь горю нетерпением, а впереди еще целая ночь. Пусть теперь Бершадокие поторгуют без «нас». Мы — это я и Соня.
Мысли путаются и кружатся, подобно снежинкам на ветру. Никак не могу остановиться на самом главном: что я буду делать у Давида Зайдемана? Вместо этого в моем воображении живет Соня. Где она?
Куда бежала с Николаем? Наверно, в Америку, — решаю я, — и образ красивой черноглазой Сони неотступно преследует меня.
И я вижу ее в сиянии волшебного счасть Она смелая, умная, прекрасная…
Потом перехожу к дому Черепенникова. Я знаю этот дам: каждый день проходим с хозяйкой через его двор на базар. Снаружи обойти дом Черепенникова — дело не легкое: устанешь. А внутри двора живет, клокочет и нищенствует целое местечко. Народу там столько, что в год не сосчитать. Там и трактир «Белый орел», выходящий прямо на толкучку, и греческая ресторация, похожая на вокзал. А как войдешь в ворота с Базарной улицы — читаешь вывеску: «Еврейское казенное двухклассное училище». Эти слова вызывают во мне воспоминание о житомирском учительском институте, и когда я их читаю — в мое сердце вливается грусть.