Бегаю по комнате и криком возбуждаю себя. Мне нравится, что могу, наконец, выпрямить злобу, столько лет лежавшую под прессом унижения и презренной нищеты.
Заканчивается сцена тихими слезами Татьяны Алексеевны и моей мольбой о прощении.
Сегодня воскресенье. Жена весь день дома. Утром приносят газету. Читаю вслух продолжение моей повести. К великой радости, почти никаких исправлений. Впрочем, есть одно изменение: там, где у меня сказано «чувствовать», в газете напечатано «реагировать».
Слово новое и мало кому понятное. Зато я доволен тем, что в целости остался диалог и не тронуты описания природы.
— Вот видишь, Таня, — говорю я, — не учини я скандала, они бы и эту главу исказили.
После утреннего кофе к нам приходит Миша Городецкий. Он, по обыкновению, весел, шумлив и остроумен.
— Простите, если нарушил благочиние вашей часовни. Здесь у вас так тихо, и все по-серьезному, а я так громко говорю, что…
— Бросьте шутить. Мы далеко не тихие. Не хотите ли лучше кофе? предлагает Татьяна Алексеевна.
— Нет, спасибо… Я пришел к вам с предложением сделать вас богатыми. Хочешь заработать? — обращается гость ко мне и, не дожидаясь ответа, продолжает: — мне пришла в голову счастливая мысль — издать отдельной книжкой твои «Ростовские трущобы». Я ни капельки не сомневаюсь в полном успехе. Напечатаем тысячу экземпляров и продадим в один день. Заработаешь, знаешь сколько?.. Пятьсот рублей!.. У меня для этого уже имеется типография, а Панченко обещает в кредит бумагу. Согласен?.. Что же ты молчишь?..
— Это не анекдот? — шутливо спрашивает Татьяна Алексеевна.
— Почему анекдот? Разве вы считаете «Ростовские трущобы» недостойными быть изданными отдельной книгой?
— Допустим, что я не такого мнения. Но у нас денег нет.
Городецкий со свойственной ему пылкостью доказывает, что платить за бумагу и печать не придется — книга окупит себя немедленно.
— Чем вы, наконец, рискуете! — восклицает он.
Даю согласие.
С этого дня все интересы тихо налаженной жизни уходят на задний план. Все мысли, все мечты мои полны будущей книжкой.
Заранее представляю себе книжные магазины, библиотеки, где лежит книга с моим именем на заглавном листе.
Подбираю материал. Внимательно и строго перечитываю очерки, и, где возможно, уничтожаю правку Розенштейна.
Работаю по вечерам вместе с Татьяной Алексеевной.
Ее советы и указания принимаю безоговорочно.
Литературное чутье этой малограмотной фабричной работницы приводит меня в изумление. Невольно подчиняюсь ей. Танечка становится единственным критиком и ценителем моих литературных опытов. Уроженка Петербурга — она говорит на прекрасном русском языке. В затруднительные моменты моей работы часто прибегаю к ее помощи.
Почти ежедневно заглядывает к нам Федор Васильевич.
Усаживаемся втроем за стол. Читаю исправленные мною страницы будущей книги. Христо остается все тем же восторженным поклонником моих произведений и по-детски радуется каждой удачной фразе, каждому образному выражению. Татьяна Алексеевна более сдержана в своих похвалах, но все же верит в успех книги.
Так в одинокие часы бесшумной провинциальной жизни стараюсь взять первую ступень литературной лестницы.
Все дни провожу в типографии. Заинтересован я до чрезвычайности. Впервые вижу, как делается книга.
Чувство гордости вливается в мое сознание, когда мне подают длинные гранки корректуры.
Уношу гранки домой. С помощью орфографического словаря пробую выправить опечатки. И вот тут гордость оставляет меня. Сознаю свое неумение, свою малограмотность и падаю духом. В данном случае Татьяна Алексеевна — не помощница: она, подобно мне, не имеет ни малейшего понятия о корректуре и не очень сильна в грамматике.
Приходится подавить самолюбие и обратиться к Никитину — нашему старшему корректору.
Глубокой осенью, когда обедневшая природа никнет под напором ветров и дождей, когда деревья, подобно нищим, протягивают прохожим оголенные ветви и когда невысказанная тоска проникает во все углы человеческой жизни, — меня посещает небывалая радость: в свет выходит моя первая книжка.
Вот лежит передо мною авторский экземпляр. Пусть обложка бледная, пусть от титульного шрифта и наивной виньетки веет провинцией, но эта книга моя, мною созданная, мною выстраданная. И осень светит мне, и нет уже места для тоски.
Показываю новинку Розенштейну, Потресову и всем остальным сотрудникам нашей газеты. Весь день горю любовью к людям, к тусклому непогожему небу, прощаю обиды и тихо улыбаюсь книге моей.
Дома, в ожидании прихода жены, я перелистываю страницы, ставлю ребром, кладу плашмя и шепчу: «моя книга». Вечером выхожу встречать жену, захватив с собой наше детище. Шуршит ветер, поднимая прибитую ненастьем листву. Промозглая муть висит над головой, а мне тепло и весело.
— Уже вышла!.. — кричу я, завидя Таню. — Вот, видишь…
Вытаскиваю из-за пазухи книжку.
Татьяна Алексеевна улыбается моему нетерпению и моей восторженности.
Быстро уходят дни моей радости. Уверения Городецкого, что издание разойдется в самое короткое время, не оправдываются. Книга большими кипами лежит без движения в типографии. Никто не спрашивает, никому неинтересно, и ни одного покупателя.
В довершение ко всему приходится платить Панченко за бумагу, а типографии — за набор и печать.
Расплачивается, конечно, Татьяна Алексеевна. Она молчит, но в ее круглых серых глазах вижу печаль. В доме ни одного лишнего рубля. В моем сердце уже гнездится тревога о завтрашнем дне.
Главный виновник избегает встреч. Но в один холодный день ловлю его около редакции.
— Миша, где же твои обещания?.. Ведь ты хотел в один день распродать книгу… Зачем тебе нужно было ввергнуть меня в несчастие?..
— Позволь, позволь… Пожалуйста, не делай трагедий… Ничего ужасного не случилось…
Китайские глаза смеются, он ласково треплет меня по плечу и тащит в редакцию.
Там, в хроникерской, Городецкий произносит горячую речь о великом значении рекламы.
— Америка, — говорит он, — давно уже бросила лозунг: «реклама есть двигатель торговли». Сам посуди, откуда читатель может знать о выходе в свет твоей книги, если об этом нет ни одного объявления, ни одного звука. Теперь дальше. Посланы книги для отзыва в Петербург, в Москву и в другие города? Нет, не посланы!.. А ты хочешь, чтобы издание само разошлось. Издание — имя существительное неодушевленное и само двигаться не может… Чудак! Еще обижается… Уж если ты хочешь выйти из затруднительного положения, то сделай вот что: попроси Розенштейна, чтобы он, или Потресов, или даже я написал критическую заметку о «Ростовских трущобах». Потом дальше. Завтра же отправь во все крупные города книгу для отзыва. А главное, — заканчивает Городецкий, — пусть завтра же появится объявление в нашем «Приазовском крае»; Миша окончательно убеждает меня. В моем сознании уже теплится надежда. Стучусь к Розенштейну.
Наум Израилевич выслушивает меня, делает брезгливую мину и говорит:
— Как вам не стыдно… Литератор прибегает к рекламе… Врачи — и те стали избегать этого. А вы хотите в газете, где я состою редактором, поместить объявление о книге. Кроме того, вы сочли нужным уничтожить мой редакторский труд над вашими малограмотными очерками.
Ухожу от Розенштейна с болезненной жгучестью стыда и звоном в ушах.
Волоку за собой нанесенную обиду, втаскиваю ее в нашу тихую комнату, и только здесь вступаю в острый спор с обидчиком. Растет во мне гнев не только к Розентлтейну, но и к самому себе. Как мог я так съежиться и выпоротым мальчишкой уйти молча, не бросив в его интеллигентную бородку ни одного слова… Какая трусость!.. Стыд и позор!..
Так бью по собственным нервам и, подобно зверю в клетке, мечусь по комнате. Только сейчас в голову приходят крепкие слова, уничтожающие моего тупого учителя.
Два года этот человек насилует мои мысли, убивает все живое, разумное, красивое, заставляет меня убивать собственные чувства и воспринимать либеральный вздор, непонятный мне и моим читателям…