Сыркин — он же Лев Борисович — один из самых интересных ташкентцев. На его крупном, полнощеком лице всегда играет мягкая улыбка, а в его карих, немного заплывших глазах светятся ласка и доброта. Он вежлив и обращается со мной, как равный с равным, что чрезвычайно льстит мне.
— Здравствуй, друг мой, — приветствует меня Лев Борисович, с трудом переползая через нашу высокую калитку.
Веду его в первый номер, специально для него приготовленный.
Сыркин любит попариться и полежать на диване. Подобно всем толстякам он страдает одышкой и вообще движется с трудом. Занимает он номер два часа и платит вдвойне.
— Ну, как у нас сегодня парок?
— Хороший, крутой… Уж мы с Хасаном постарались для вас…
Толстяк не спеша начинает раздеваться, при этом отдувается и тяжело дышит. Я помогаю ему и жду с нетерпением, когда он вспомнит и заговорит о моей «Горничной».
Он все знает. Мы с ним не впервые беседуем о моем прошлом и о моих попытках сочинить книгу. К этому человеку я питаю полное доверие и нисколько не стесняюсь его. Особенно хорошо с ним разговаривать, когда после мытья и пара он ложится на диван и, кряхтя от удовольствия, пьет холодный яблочный квас, заранее мною приготовленный в количестве шести бутылок.
Тайно от Мирошникова притаскиваю свою «Горничную» и, замирая oт волнения, читаю учителю все написанне мною за неделю.
Лев Борисович лежит голый, в виде темнорозовой горы. Лежит на боку. Необычайных размеров живот не по: мещается на ложе и наполовину свисает.
Он слушает меня внимательно и серьезно.
Кончаю.
Сыркин, пыхтя и отдуваясь, залпом выпивает кружку кваса, а затем говорит:
— Хорошо, чорт возьми!.. Ей-богу, хорошо… Но, видишь ли, тебе все же следовало бы немного поучиться. У тебя не чувствуется грамматики. Но зато даешь правильное описание людей и предметов. А это уже чего-нибудь да стоит.
Слушаю его с большой радостью. В эти минуты я люблю его и готов для этого добряка сделать все, р чем бы он ни попросил.
Сыркин — первый образованный человек, близко подошедший ко мне. От него я впервые узнаю, как надо писать диалог. От него получаю первое представление о главных и слитных предложениях. Я весь полон благодарности, и его имя навсегда останется жить в моей памяти.
Сегодня пятница — банный день Сыркина. Мы с Хасаном стараемся вовсю. Каменка раскалена докрасна, и по-праздничному блестят чистотой простыни, подушки на диване и все прочие предметы банного обихода.
Скоро полдень. Сейчас явится мой друг-посетитель. У меня уже готова новая глава. Кажется, удалась. Должна ему понравиться. Но вот уже проходит обычный час Сыркина, а его нет.
Хозяин с утра ушел в Старый Ташкент договариваться относительно доставки дров, а мы с Хасаном поминутно выглядываем за калитку, поджидая Льва Борисовича, но вместо него возвращается Мирошников. Он по обыкновению спокоен, нетороплив, и хорошо расчесана его пышная темно-русая борода.
— Ждешь учителя? Напрасно, — он вчера у Членова на третьей сотне пельменей скончался… У евреев дело быстро идет, ежели насчет покойников… Вчера помер, а сегодня уж весь город хоронит…
Черная пелена падает перед моими глазами. Готов закричать с отчаяния.
В одно из воскресений, когда бани закрыты, Мирошников делает мне неожиданное предложение. За столом сидят хозяйка, хозяин и я.
Иван Захарович не торопясь прожевывает последний кусок, салфеткой стряхивает с бороды крошки и, обращаясь ко мне, говорит:
— Вот что, милый… Хочу тебе еще одно дело предложить. Не хочешь ли ты позаняться с моей Анной Федоровной?
Иван Захарович обводит глазами жену, а потом упирается зрачками в меня. Прихожу в смущение.
— Ну, вот, значит… Будет тебе за это прибавка к жалованию.
— Я сам еще очень мало знаю…
— А нам многого и не надо, — перебивает меня хозяин. — Читать научишь понемножку, ну и писать, — вот и все. Три рубля прибавлю на месяц.
В тот же день, когда Иван Захарович по обыкновению заваливается штать, мы с хозяйкой приступаем к первому уроку.
У нее есть азбука и тетрадка — остатки брошенного ученья.
Сам Мирошников пробовал поучить жену, но попытка оказалась неудачной.
Мы с хозяйкой сидим на террасе друг против друга.
Из спальни доносится равномерный храп спящего хозяина.
Голубые занавески опущены, но и сквозь них знойные лучи полуденного солнца обдают террасу пламенем.
Моя ученица молитвенно сложила обнаженные руки и широко раскрытыми глазами по-детски смотрит на меня.
Трогательно ниспадают льняные локоны на узенькие плечики.
Никак не могу привыкнуть к мысли, что предо мною сидит не девочка-подросток, а жена бывшего фельдфебеля Мирошникова.
Чтобы не разбудить хозяина, мы разговариваем полушопотом.
— Вы писать совсем не умеете?
— Нет, — коротко отвечает Анна Федоровна.
— А долю занимался с вами Иван Захарович?
— Нет, всего один год.
И опять предо мною ясным светом блистают голубые детские глаза. В них так много кротости, доверчивой наивности, что мне становится даже неловко.
— Почему же вы не научились писать?
— Я боялась очень.
— Кого?
— Мужа своего… Как закричит, как топнет ногой, как сожмет кулак — я вся и обомлею. И все из головы выпадает.
Анна Федоровна обрывает речь, прислушивается и, убедившись, что муж спит, добавляет:
— Иван Захарович страсть какой строгий, — чуть что не по нем, так сейчас же в карцер.
— В какой карцер?
— А в такой, что у нас в сенях, такая каморка имеется…
— И что же потом?
— А потом ничего: посижу, поплачу — и все тут.
У меня сжимается сердце. И в моем сознании растет чувство ненависти к хозяину.
Не знаю, как приступить к уроку, с чего начать, а главное, не могу притти в спокойное состояние. Безобидный детский облик моей хозяйки беспомощное дитя, попавшее в лапы жестокого человека — усиливает мое чувство жалости к женщине-ребенку, и я готов вступить в борьбу с Иваном Захаровичем.
— А вы меня, не будете наказывать? — неожиданно обращается ко мне хозяйка и с просительной лаской чуть слышно дотрагивается до моего локтя.
— Нет… Что вы, разве можно…
Задыхаюсь от волнения и чувствую, что сегодня наш первый урок сорван. Но, чтобы не навлечь гнева хозяина, я пробую показать Анне Федоровне, как надо читать по складам. Вскоре просыпается хозяин, и наш урок заканчивается.
Весь город знает, что умер учитель Сыркин. О нем говорят как об очень умном и на редкость добром человеке.
Но никому в голову не приходит, что номерной при семейных банях Мирошникова, человек совсем незаметный, плачет по ночам, вспоминая первого и лучшего друга.
Не могу писать. Робкие мысли не укладываются на бумаге, и моя тайная от всех работа не дает мне той высокой радости, какую я переживал, слушая одобрительные отзывы Льва Борисовича.
Теряю веру в свои силы и задыхаюсь в моей тесной, замкнутой жизни.
Суровый, холодный и равнодушный ко всем людям Иван Захарович, забитая ограниченная Анна Федоровна с ее голубыми немигающими глазами куклы и даже Хасан, ежедневно повторяющий одни и те же рассказы о доблестях черняевской армии, до того мне надоели, до того наскучили, что только и думаю об уходе.
Не хочу быть номерным. Пускай лучше погибну на бродячих тропах, чем сидеть здесь, в этом жалком убежище, обслуживать и видеть голые тела ташкентских купцов и усатых полковников.
С такими приблизительно мыслями выхожу за ворота владения Мирошникова.
Сегодня праздник — Успенье. День нерабочий. Направляюсь к городскому парку, чтобы там на свободе хорошенько обдумать, как мне быть дальше и хорошо ли сделаю, если брошу службу.
Медленно поднимаюсь по нашей мягкой, пыльной улице. Скоро подойду к центру. Уже виден украшенный золотым крестом голубой купол нового собора. Вдруг останвливаюсь. На противоположной стороне улицы стоит молодая, коротко остриженная девушка и старается с помощью палки сбить каштаны с растущего перед крохотным домиком громадного, ветвистого дерева.