С этого дня он куда-то проваливается, и мы в продолжение двух недель не видим и не слышим нашего начальника.
Тюрьма, видимо, недавно построена — на заднем дворе вдоль высокой ограды сереют груды строительного мусора, а от нар и дверей пахнет свежим деревом. Здание каменное, одноэтажное, выкрашенное охрой. Надзиратели бывшие солдаты черняевской армии, завоевавшей Ташкент, — держат себя по-домашнему. Охотно вступают в разговор, а у кого есть деньги, тем они приносят с воли табак, спички и иные запретные вещи.
От них я узнаю, что наш смотритель болеет запоем, и, пока болезнь не пройдет, всякое производство тюремных дел приостанавливается.
Помимо нашей общей пересыльной камеры имеется еще несколько отделений: для уголовных, политических и предварительно заключенных. Из ста пятидесяти арестантов я единственный русский.
Остальные — таджики, туркмены и узбеки.
Эти красивые чернобородые люди, стройные, высокие, большими огненными глазами, проводят время, сидя на нарах с поджатыми под себя ногами. Пестрые полосатые тюбетейки, вышитые бисером, и белые чалмы на головах ничуть не гармонируют с тяжелыми Звонкими кандалами. Черные глаза этих людей полны пе, Подобно всем людям, попавшим в плен, они держат себя тихо, осторожно, а выражение испуга не сходит со смуглых лиц.
Здесь есть надзиратель Брындюков, маленький крепыш с широкими сильными плечами и мягким расплывчатым лицом.
Мы с первых же дней становимся друзьями. Он меня посвящает во все тайны местной жизни, а я ему читаю мои «произведения».
Брындюков — первый мой читатель.
Ему очень нравится все мною написанное.
— Скажи на милость, как это тебе удается? Вот мне, ежели письмо домой послать, так всю ночь пропотею над бумажкой, а потом и сам прочесть не могу…
Польщенный похвалой надзирателя, я всячески стараюсь писать лучше и каждую новую страницу спешу прочесть моему едиественному слушателю и ценителю.
Если бы не железные решетки в окнах и если бы не часовой, днем и ночью шагающий вдоль высокой глинобитной ограды, то нашу тюрьму можно принять за обыкновенное мирное общежитие — до того здесь все просто, тихо и буднично. Лохматый раскормленный пес Трезор, огромный красноперый петух, гордо разгуливающий с десятком пестрых кур вокруг небольшого домика смотрителя, и стряпуха Тедосеевна с вечно подоткнутой юбкой и с засученными рукавами делают наш острог похожим на жилье безобидных и мирных людей.
Сейчас еще только начало апреля, а с высоты безоблачного неба текут такие горячие струи, какие бывают в России в середине лета.
Камеры в нашей тюрьме закрываются только на ночь.
Днем мы все, в том числе и кандальники, пользуемся значительной свободой и можем гулять по двору, а иногда нас «выгоняют» на улицу, где мы по приказанию начальства чиним мостовую. Отсюда нам виден Новый Ташкент. Небольшие светлые домики выглядывают из густозеленых садов, и в теплой синеве особенно четко вырисовывается лиственная вязь широко разроспшхся каштанов, тутовиков и стройных, необычайно высоких тополей.
Сегодня Брындюков не служит. У него день отдыха, но этот одинокий человек, тоскующий по родине, находит утешение здесь, в тюрьме. И хотя он может воспользоваться правом гулять по городу — его тянет сюда, за эту серую ограду.
После обеда, когда наш острог замирает в тепле и лени, мы с Брындюковым усаживаемся в тени ограды, и здесь я раскрываю перед ним мои писательские замыслы.
Бывший солдат слушает меня внимательно и сосредоточенно.
Широкий низкий лоб морщится, маленькие коричневые глаза прищурены.
Брындюков слушает, а я говорю, говорю много, горячо и, кажется, убедительно. Мною владеет сильное желание сочинить книгу о женщине.
Взволнованно рассказываю все, что знаю о тяжкой живни замужней женщины, соединяя действительность с фантазией.
Вспоминаю, как на моих глазах мужья избивали своих жен, передаю моему молчаливому слушателю рассказ одного ссыльно-каторжного, зарубившего в лесу топором свою жену. Этот случай я вычитал в книге, подаренной мне Савельичем.
Рассказ производит на Брындюкова сильное впечатлеше, и когда я привожу последние слова убийцы: «Авдотьей звали ее» — слушатель не выдерживает и разражается длинным и крепким ругательством.
— Ну, вот теперь посуди сам, какое может быть хорошее человечество, когда рождающая его женщина так страдает, — говорю я, обращаясь к Брындюкову.
У меня кровь приливает к голове, сердце усиленно бьется.
Вскакиваю на ноги и, бегая взад и вперед перед моим собеседником, с бурной страстностью бросаю перед НИМ СВОИ МЫСЛИ.
— Ты пойми только… Если написать обо всем этом книгу и если ее прочтут цари да министры, то утвердится новый закон, и брак между мужчиной и женщиной будет запрещен…
— Что правильно — то правильно, — тихо произносит Брындюков, подавленный моей страстностью и бурным красноречием.
И тут, у этой высокой ограды ташкентской тюрьмы, я твердо решаю написать книгу в защиту женщины. В тот же день запой смотрителя заканчивается, и незадолго до вечерней поверки начальник тюрьмы вызывает меня в контору.
Домик смотрителя, где помещается тюремная контора, состоит из трех комнат: первая, самая большая, служит канцелярией, вторая является столовой и опальней, а Третья, маленькая, с крохотным оконцем, почти пустая, называется «запойной». Здесь в известные сроки «болеет» начальник ташкентской тюрьмы.
Из рассказов Брындюкова я знаю, что наш смотритель был офицером черняевской армии, но потом за какие-то проступки разжалован и теперь служит при тюрьме. Фамилия его Кастецкий, а зовут — Сигизмунд Викентьевич.
Вхожу в канцелярию. Перед вводом за письменным cтолом сидит начальник. Он очень бледен, а выпуклые серые глаза кажутся влажными.
Он пальцем делает мне знак подойти поближе.
— Почему ты назвал себя ташкентским жителем? — тихим голосом спрашивает меня Кастецкий.
— Мне говорили, что здесь всегда тепло, а я каждую осень и зиму страдал от холода…
Мой ответ приводит начальника в веселое настроение.
Смешок вырывается из его полуоткрытого рта, а глаза становятся совсем мокрыми.
— Ну, и что же?
Молчу.
— Я спрашиваю, что же дальше? Ведь паспорта нет у тебя? Придется гнать обратно… Это, милый мой, два года тюремных путешествий…
Молчу.
— Ты грамотный?.
Отвечаю утвердительно.
— И, кажется, хорошо грамотен? Даже, мне известно, сочинительством занимаешься?
Чувствую себя пойманным на месте преступления, до крайности смущенный.
— Вот что, милый, — после коротенького молчания продолжает Кастецкий, обратного этапа можно избежать, если согласишься работать у меня в конторе. Рага пустяшная, и я уверен, что справишься легко. Вести надо всего две книги. Я буду платить… Имей это в виду. Два рубля в месяц тебя вполне устроят… Первое жалование пошлем на родину, откуда тебе вышлют новый паспорт, и ты выйдешь на волю… Согласен?
— Да, — отвечаю я, облегченно вздохнув.
Кастецкий встает с места. Он ужасно худ, и белый китель висит на нем, подобно флагу в тихую погоду. Узкая длинная спина изогнута, а белые, бескровные руки дрожат мелкой дрожью.
— Ну, вот мы и покончили… Завтра после поверки придешь сюда… Здесь и питаться будешь.
Выхожу из канцелярии, полный сомнений и непонятной робости.
Мне хочется рассказать о происшедшем Брындюкову и посоветоваться с ним.
На другой день становлюсь конторщиком. Смотритель усаживает меня за свой письменный стол и раскрывает предо мной большую канцелярскую книгу.
— Здесь, — говорит он, — ты будешь заносить весь живой и мертвый инвентарь, принадлежащий тюремному замку Туркестанской области. Живой инвентарь — это арестанты, а мертвый — все предметы, обслуживающие заключенных. Понял? Ну, да это мудрость небольшая, — добавляет Сигизмунд Викентьевич и подает мне вторую книгу, приходо-расходную. — Ну, вот, продолжает он, — а теперь возьми вот эту кучу счетов, расписок и препроводительных документов и разноси их по этим двум книгам. Сделаешь молодцом будешь…