— Действительно, — подхватил Клыков. — Поговорим об изложении «Комментариев к Эрфуртской программе» Карла Каутского. Они сделаны вашей рукой. Для чего?
— Для обучения немецкому языку. Я писал с подлинника. Со словарем. Инженер должен уметь читать литературу наиболее развитых стран, чтобы держаться в курсе всего нового.
— Но почему только социал-демократическую и марксистскую литературу? Вот ведь в списках, сделанных вами, указаны «Царь-голод», «Рабочий день», «Ткачи», а не какие-либо другие, благонадежные сочинения западных авторов.
— Досадное совпадение, господин подполковник. Видите ли, я состою в числе распорядителей нашего института по устройству народных библиотек. На мне лежит обязанность общего кассира. Заявившему о библиотеке я выдавал деньги, затем принимал отчет о купленных книгах и вносил в общий список расходов. Вероятно, при переписывании не обратил внимания на характер перечисленных вами изданий.
— Стало быть, виноваты Коробов, Лубо, Мишотин, Верещагин, записанные вами в книжке?
— Тоже нет. Это представители курсов по сбору денег на библиотеки. Покупали другие. Кто — не припомню.
— А зачем вам шесть паспортов с разными фамилиями?
— Два года назад я был в экспедиции по орошению на юге России и на Кавказе. На правах старшего собрал паспорты для расчетной ведомости. Они уже тогда были просрочены. Рабочие назад паспортов не потребовали. Так и лежат с той поры.
— Что это за Хохол, письмо к которому найдено у вас?
— Это мое прозвище. Ведь я родом из Малороссии.
— То из Сибири, то из Малороссии, — встрепенулся Кичин.
Но тут поднялся Клыков.
— На первый случай хватит! Если вы, конечно, не возражаете? — поклонился он Кичину. — Но предупреждаем, Петр Кузьмич, это присказка, сказка будет впереди.
— Святые слова, — поддакнул угрожающе Кичин.
2
Библиотека Дома предварительного заключения занимала узкую, но весьма длинную камору при цейхгаузе. Она была доверху набита книгами. Здесь хранились тысячи, нет, десятки тысяч изданий разного рода — брошюры и весомые тома, календари и атласы, учебные пособия и старые журналы.
Надзиратель предупредил:
— На получение литературы даю семь минут.
Петр заторопился и выбрал то, что лежало на виду: воспоминания художника-баталиста Верещагина «На войне в Азии и Европе». «Рассказы» писателя-народника Каронина, роман Ужена Сю «Агасфер» и несколько томов «Вестника Европы» за 1882 год.
Прижимая к груди драгоценную ношу, он вернулся в камеру. Наконец-то окончилось полное одиночество: книги — окно к людям, и окно просторное, никогда не замерзающее…
В одном из номеров «Вестника Европы» Петр обнаружил дотоле не ведомые ему «Стихотворения в прозе» Тургенева. К Тургеневу он относился с почтением, но довольно прохладно: очень уж ухоженный писатель. От его произведений, даже таких, как «Отцы и дети», будто французскими духами веет. Нет в нем глубины и страстности Пушкина, буйства красоте и фантазии Гоголя, земной простоты Некрасова, весомости Толстого… Барин.
Так вышло, что за «Стихотворения в прозе» Петр принялся в день своего двадцатитрехлетия. Однако в писаниях Тургенева он вскоре почувствовал не только изысканность, но и биение реальной жизни, горькую мудрость, которая приобретается с годами.
Зарисовки деревенской жизни чередовались с легендами и сказками, сатира — с философскими раздумьями. Иные из них таили в себе огонь, искусно упрятанный под пустячными сентенциями.
Особое волнение Петр испытал, читая миниатюру «Как хороши, как свежи были розы…». Прежде он на нее и внимания бы не обратил, но теперь она увлекла его.
— Ну-ка, затворник, оцени, — попросил Петр Нерукотворного Спаса и начал читать ему стихотворение, опуская, по его мнению, все лишнее, вставляя новые слова:
— «Где-то, когда-то, давно-давно тому назад я прочел одно стихотворение. Оно скоро позабылось мною… но первый стих остался у меня в памяти:
Как хороши, как свежи были розы…
И вижу я себя перед низким окном… русского дома… Вечер тает и переходит в ночь… а на окне, опершись иа выпрямленную руку и склонив голову к плечу, сидит девушка… Как простодушно-вдохновенны задумчивые глаза, как трогательно-невинны раскрытые, вопрошающие губы… Я не дерзаю заговорить с нею из своего узилища, — но как она мне дорога, как бьется мое сердце!
Как хороши, как свежи были розы…
А в камере все темней да темней… Нагоревшая свеча трещит, беглые тени колеблются на низком потолке, мороз скрипит и злится за стеною — и чудится скучный старческий шепот…
Как хороши, как свежи были розы…
Встают передо мною другие образы… Родные мне по крови и родные по духу товарищи. Многие, как и я, упрятаны в одиночные камеры, но дело наше продолжается — от имени Союза борьбы за освобождение рабочего класса. Кончается век, нервный и больной, доведенный до справедливого социального возмущения…»
Петру вдруг показалось, что Спас изменился в лице: в его каменных глазах вспыхнули слезы.
— Вот видишь, не такой уж ты и глухой, как хочешь выглядеть. К чему молитвы, когда есть стихи? «Как хороши, как свежи были розы в моем саду! Как взор прельщали мой! Как я молил осенние морозы не трогать их холодною рукой…» Между прочим, это стихи Ивана Мятлева. Я помню их еще с Киева, с того времени, когда первый раз был влюблен. Смешное детское время!..
В рождественские дни Петра повели в церковь. Он думал, что ему разрешат побыть среди других заключенных, но его посадили в тесный отсёлок с маленькими решетчатыми оконцами.
Слушая богослужение, Петр жадно всматривался в лица соузников. Какие они разные — угрюмые и беспокойные, покорные и суетливые, смышленые и тупоумные… В одном из них Петру почудился Акимов, держатель кружка в Огородном переулке. Тот же поворот головы, тот же сточенный подбородок… Впрочем, легко и сшибиться — свет в церкви зыбкий, да и расстояние между ними немалое…
Как-то Акимов поведет себя на допросах, если это и верно он?..
Перед Новым годом Петру разрешили принять ванну. Впрочем, эту грязную, во многих местах выбитую лохань с серой и чуть теплой водой едва ли можно было назвать ванной. Черное, плохо сваренное мыло пахло псиной, и Петр долго потом но мог отделаться от острого раздражающего запаха.
В новом, 1896 году никаких перемен в его жизни не произошло. Разве что в камере стало еще холоднее.
По ночам Петр не мог согреться. Отопительная труба едва-едва тлела. Одеяло ему досталось куцее, рассчитанное явно на коротышку. Если укрыть ноги, то стынут плечи, если обернуть плечи — надо поджимать ноги. Пальто осталось в цейхгаузе, теплые вещи тоже там, и получить их нет никакой возможности.
А тут еще постоянные ветры с Невы. Свистят, стонут, беснуются, как в преисподней, изматывая душу.
После зыбкого мучительного сна Петр чувствовал себя больным и разбитым. С трудом поднявшись, он начинал двигаться, пытаясь разогнать застоявшуюся кровь.
Никогда прежде Петр не задумывался, какую значительную роль в жизни человека играет дверь. Она охраняет, позволяет побыть одному, но она же соединяет с миром, с людьми. В любой момент ее можно распахнуть, выйти из своего убежища…
Дверь камеры не распахнешь. Она будто нарисована. Привычка каждое утро спешить в институт или по делам организации толкает к ней. Рука ищет, за что бы ухватиться, но знакомой скобы на месте нет. Она привинчена со стороны коридора. Комната без двери напоминает западню. Ее пространство замкнуто, безвыходно…
Иной день в нижних этажах что-то случалось, и тогда из щелей возле отопительных труб просачивалось удушливое зловоние, по полу и стенам начинали метаться мокрицы и еще какие-то неведомые существа столь же противной наружности.