Борщ и гороховый кисель с маслом Антонина сварила загодя. К ним она добавила купленные на возах домашние колбасы, пряники, кедровые орехи. В довершение вынула бутылку зубровки.
— Хочешь, чтобы я спился с кругу? — спросил Петр, все еще не веря в реальность происходящего.
— Праздник ведь, — напомнила Антонина. — Со встречей!
— Боюсь, Антося. На мой хмель хоть воды взлей, пьян будешь. И без того голова зигзагом идет.
— Тогда ну ее, пойлу эту! Без нее обойдемся…
Пока Петр ел, Антонина поведала ему, как обиделась, перестав получать от него известия; как писала дяде своему, Кузьме Ивановичу Никитину, чтобы сходил по указанному адресу справиться, проживает ли там Запорожец; как испугалась, узнав, что Петр арестован; как минувшей осенью прибыла в Петербург и стала обивать пороги в жандармском управлении; как ее выгнали, сказав, что у Запорожца уже имеется невеста, да и той — ввиду буйных выходок арестанта — запрещено с ним видеться…
— Как же ты узнала, что меня выпускают?
— Дядя сказал. Он разговор барыни Александры Михайловны слышал. С ихним приемышем.
Значит, Калмыкова и Струве в курсе дел…
— А у меня вон что есть, — Антонина достала из цветасто разрисованного кувшина свернутые трубочками листки и с таинственным видом протянула Петру: — Сама собрала!
Петр развернул их. Да это же прокламации «Союза борьбы…»!
В одной из них говорилось:
«Братья, товарищи, как тяжело видеть, что мы так нвзко стоим в своем развитии. Большинство из нас даже нe имеет понятия о том, что такое значит „социалист“. Людей, которых называют „социалистами“ и „политическими преступниками“, мы готовы предать поруганию, осмеять и даже уничтожить, потому что считаем их своими врагами. Правда ли, товарищи, что эти люди — наши враги? Присмотримся к ним поближе, и мы, наверное, увидим, что они вовсе не так страшны, как это нам кажется. Это люди, которых мы поносим и предаем в руки наших врагов за какую-то ожидаемую и неполучаемую or них благодарность, отдают свою жизнь для нашей же пользы. Вы сами, товарищи, знаете, что нас грабит хозяин-фабрикант или заводчик, сторону которого держит правительство. Социалисты — это те люди, которые стремятся к освобождению угнетенного рабочего народа из-под ярма капиталистов-хозяев. Называют же их политическими или государственными преступниками потому, что они идут против целей нашего варварского правительства…»
Судя по всему, это то самое воззвание, о котором на одной из прогулок говорил Цедербаум. Его написал Иван Бабушкин, сразу же после декабрьских арестов.
А вот обращение к «Царскому правительству»:
«В настоящем 1896 году русское правительство вот уже два раза обращалось к публике с сообщением о борьбе рабочих против фабрикантов. В других государствах такие сообщения не в редкость, — там не прячут того, что происходит в государстве, и газеты свободно печатают известия о стачках. Но в России правительство пуще огня боится огласки фабричных порядков и происшествий: оно запретило писать в газетах о стачках, оно запретило фабричным инспекторам печатать свои отчеты, оно даже перестало разбирать дела о стачках в обыкновенных судах, открытых для публики, — одним словом, оно приняло все меры, чтобы сохранить в строгой тайне все, что делается на фабриках и среди рабочих. И вдруг все эти полицейские ухищрения разлетаются как мыльный пузырь, — и правительство само вьшуждено открыто говорить о том, что рабочие ведут борьбу с фабрикантами…»
«А ведь речь идет о сообщениях „Правительственного вестника“, — догадался Петр. — Их потом перепечатала „Неделя“ — под названием „Петербургские забастовки“».
«…Чем вызвана такая перемена? — В 1895 году было особенно много рабочих стачек. Да, но стачки бывали и прежде, и, однако, правительство умело не нарушать тайны, и эти стачки проходили безгласно для всей массы рабочих. Нынешние стачки были гораздо сильнее предыдущкх и сосредоточены в одном месте. Да, но и прежде бывали не менее сильные стачки, — напр. в 1885–1886 годах в Московской и Владимирской губ. — Но правительство все-таки еще крепилось и не заговаривало о борьбе рабочих с фабрикантами. Отчего же на этот раз оно заговорило? Оттого, что на этот раз на помощь рабочим пришли социалисты, которые помогли рабочим разъяснить дело, огласить его повсюду, и среди рабочих и в обществе, изложить точно требования рабочих, показать всем недобросовестность и дикие насилия правительства. Правительство увидело, что становится совсем глупо молчать, когда все знают о стачках, — и оно тоже потянулось за всеми. Листки социалистов потребовали правительство к ответу, и правительство явилось и дало ответ.
Посмотрим, каков был ответ…»
Чем дальше читал обращение Петр, тем больше убеждался: его написал Старик. Это его рука, его манера излагать свои мысли, его точность и аргументированность. Петру даже голос Ульянова послышался — напористый, безостановочный, все возрастающий.
«…увидев стачку 30 тысяч рабочих, все министры вместе принялись думать и додумались, наконец, что не оттого бывает стачка, что являются подстрекатели-социалисты, а оттого являются социалисты, что начинаются стачки, начинается борьба рабочих против капиталистов. Министры уверяют теперь, что социалисты потом „примкнули“ к стачкам…»
Ну, конечно, это Старик — язвительный, точный, в совершенстве владеющий даром памфлетиста…
Петр вдруг почувствовал, что его душат слезы — слезы радости, слезы гордости… Разве сравнить это воззвание с тем, первым, обращенным к рабочим Семянниковского завода? Какой все-таки путь пройден, какие горы сдвинуты! И пусть не сумел в заточении Петр действовать как следовало бы, зато отвлек на себя следствие. Кое-как справившись с нахлынувшими чувствами, Петр дочитал прокламацию:
«…Стачки 1895–1896 годов не прошли даром. Они сослужили громадную службу русским рабочим, они показали, как им следует вести борьбу за свои интересы. Они научили их понимать политическое положение и политические нужды рабочего класса.
Союз борьбы за освобождение рабочего класса.
Ноябрь 1896-го года».
— Что с тобой? — обняла Петра Антонина.
— Это я так, — замер он под ее ласковыми, успокаивающими руками. — Не обращай внимания. Теперь со мной разное бывает — то обозлюсь, то мертвым сделаюсь… А сейчас — ясно-ясно, легко-легко. Будто снова на свет народился. Ты даже представить себе не можешь, как мне с тобою хорошо, Антося…
— И мне, — уткнулась ему в шею девушка. — Я тебя никому не отдам, Петрусь… На край света пойду, а не отдам…
— Не отдавай, — попросил ее Петр.
6
Рано утром ему услышался тягучий, набивший оскомину возглас: «Ки-пяток! Ки-и-пяток!»
Петр подхватился с кровати, не открывая глаз, сунулся к посудной полке за кружкой.
— Ты куда, Петрусь? — тенью последовала за нам Антонина.
— Фу ты, — очнулся он. — Привычка. Об это время нам всегда кипяток давали. — Он снова лег, обнял ее: — Спи.
— Не спится, — уютно пристроилась у него на плече Антонина. — Какой уж сон? Потом высплюсь. Ты поговори со мной, Петрусь.
— У меня не получится, Антося. Лучше ты.
— Ладно. Знаешь, о чем я думаю? Будет у нас девочка, назовем ее красивым именем…
— Антосей, — подсказал Петр.
— Спасибо на добром слове. Только слышала я от барыни Александры Михайловны, будто Антонина никакого значения не имеет. Есть другие — поглядней. К примеру, Анфиса. Это у греков выходит Цветущая. Или Дярья — Победительница. Чем плохо?
— И не плохо вовсе. — Петр дунул на ее волосы, отчего на макушке возник смешной хохолок. — Но по мне пусть будет Антонина. Чем проще, тем умнее. К чему наш греческие значения, если у нас свои есть? Так и запомни: будет девочка — пусть зовется Антониной, будет мальчик — пусть станет Антоном! Обещаешь?
— Обещаю…
Они разговаривали долго, радуясь близости, которая внезапно смыкала губы, уносила прочь, опустошала и вновь возвращала в тусклую нетопленую комнату с зелеными обоями…