— Семь колен…
— Запомни их. Запомни и то, что твои предки Осман и Сетивалди — это люди, которые высоко несли знамя свободы родного народа и погибли за нее. Они были бунтарями!..
— Бунтари!.. — повторил Гани. Перед глазами его стояли пращур Осман и дед Сетивалди — могучие и суровые. И ему казалось, что они призывают его к борьбе… Кровь гулко стучала в жилах джигита, он больше не в силах был сидеть. И, словно почувствовав это, вдруг призывно заржал его скакун.
— Ты не беспокойся, сынок, я сам посмотрю за твоим конем…
— Нет, дедушка, я поеду, — сказал негромко Гани и усилил голос, чтобы услышала и Чолпан, — спасибо вам за все — и за гостеприимство, и за ваш рассказ, за все!..
— Не за что, сынок… Да и что ты у нас успел отведать? Только то, что под руками было. Даже и угостить тебя не успели по-настоящему… Не торопись, переночуй у меня, Чолпан что-нибудь приготовит…
Услышав имя девушки, Гани было заколебался и чуть не сел опять, но тут же передумал: «Нет, нельзя, что обо мне подумает девушка. Решит, что я бездельник, которому некуда спешить».
— В следующий раз как-нибудь, дедушка. Позвольте, я буду вас навещать?..
— Для тебя, сынок, всегда открыты двери моего дома, запомни это! Ты — внук моего близкого друга. И еще одно — ты на коне, я и пешком с палкой хожу, ты молод, я стар, мне за тобой не угнаться, так что ты уж навещай меня, не забывай старика…
Гани и Нусрат вышли из беседки. Луна уже поднялась высоко и окрестности, освещенные ее бледным светом, казались сказочно прекрасными. И так не хотелось уходить отсюда, из этого цветника, где самым красивым цветком была девушка, носившая имя утренней звезды[8]…
Джигит и старик замерли, прислушиваясь к загадочному монотонному плеску волн, доносившемуся со стороны реки…
— Мудрость природы, — снова повторил старик, положив на плечо Гани твердую как дерево, но уже слегка дрожащую руку. — Знай, сынок, у меня много есть чего сказать тебе, приезжай, вот так у реки, прислушиваясь к ее шуму, мы еще поговорим…
Гани вскочил на коня и помчался. В голове его тоже мчались доселе неведомые ему мысли, а в сердце поднималось какое-то новое чувство. И казалось ему, что не на скакуне он, на сказочной чудо-птице, поднявшей его высоко над миром… И снова и снова, без конца повторял он слова: «бунтарь», «свобода», «счастье»…
Глава вторая
Камешки, сбитые копытами коня, стремительно неслись вниз по крутому склону, увлекая за собой десятки других. Но легко и быстро поднимавшийся по узкой тропе к вершине горы всадник не обращал на камнепад никакого внимания. Эта трудная и опасная тропа была нелегким испытанием и для скакуна и для джигита. Многие не выдерживали этого испытания на тропе, получившей название Сират-корук (мост над преисподней) — и искали другого, более благоразумного пути. Обычно ею пользовались лишь в случае крайней необходимости, когда нужно было уйти от преследовавших врагов или резко укоротить дорогу. Да и тогда на это отваживались только самые отчаянные головы. Но нашему путнику и его коню эта тропа, видно, была хорошо знакома, надо полагать, что они уже не раз пользовались ею. Конь без особого напряжения поднимался по круче, нисколько не пугался скатывавшихся камней, не ожидая понуканий всадника, а тот сидел прямо и гордо, смело ослабив поводья. Наконец, достигнув вершины, всадник спрыгнул на землю и стал обтирать взмыленного коня, поглаживая его по холке, по спине и, лаская, приговаривал:
— Молодец, мой славный, мой сокол. Мне с тобой и преисподняя не страшна. — Он поцеловал его в белую звездочку на лбу и повел под уздцы к скале, покрытой густым мхом. Оставив коня у подножия скалы, сам джигит ловко вскарабкался на ее вершину. Все вокруг, каждый камень и каждое деревце было знакомо и привычно его взгляду. Здесь он чувствовал себя в полной безопасности, спокойно и уверенно. Он знал, что здесь может не опасаться удара в спину. Это место — куда нелегко было попасть и куда поэтому редко заглядывала живая душа — с давних пор стало убежищем для Гани и его товарищей. Здесь они встречались, здесь обсуждали свои планы. Дважды, бежав из тюрьмы — ямула, джигит укрывался в этих местах, и черики, устремившиеся по его следу, отступали, не в силах добраться до этого горного гнезда. И своих друзей, казаха Акбара и монгола Галдана Гани, вызволив из тюрьмы, укрыл именно здесь, да так, что преследователи и следов их не обнаружили… Он считал эти места как бы личным своим владением. Здесь он был хозяином. И какое бы предприятие ни замышлял Гани, он обдумывал его здесь и начинал свой путь отсюда.
Наверное, издали Гани, замерший на краю скалы, казался могучим горным беркутом. По-орлиному зорким взглядом джигит окидывал отсюда чуть ли не всю родную землю, и ее токи наполняли его душу, ободряя и возвышая ее. Вон видна его родина — селение Турдиюзи, протянувшееся от подножия гор до самой Или. Справа Каш-Самиюзи, слева Бахтиярюзи, его называют еще Сепил. Там живут дунгане. На севере виднеются Аввакюзи и Карабаг. Все поселения вместе называются Каш-Карабаг. Все они близки сердцу Гани, здесь он родился и вырос, здесь набрался сил и ума, здесь добыл себе славу…
Его острый взор устремился затем на юг к отрогам Тянь-Шаня, потом на север к Джунгарскому Алатау, далее к серебристому руслу Или, по обоим берегам которой зеленели пышными садами уйгурские села, и так до самого сердца Илийской долины — до города Кульджи.
— Наша земля! — вслух произнес он, как будто бы отвечая кому-то. Сердце его было переполнено гордостью за эту землю, любовью к каждой травинке на ней. — Как говорит дед Нусрат: «Это мы строили здесь города и села, воздвигали крепости, это мы разбивали здесь сады, рыли каналы, пустили в долину животворную воду. Это мы поднимали здесь целину, отвоевав ее у природы, мы засевали поля, мы и наши предки! Все это веками наше, так по какому же праву чужаки, прибывшие сюда из дальнего далека, захватили все это, объявили своим, правят нами, дерут с нас налоги за нашу же землю, нашу воду, наш воздух?! Почему они мучают нас, издеваются над нами?! И почему мы не можем стать хозяевами своей земли?! Или это бог так создал нас — рабами, а хозяевами — завоевателей?!.»
Эти мысли давно мучили Гани, но особенно неотвязными они стали в последнее время, после того как он сблизился с дедом Нусратом. Старик и юноша много раз говорили об этом, и теперь Гани уже иначе, чем раньше, смотрел на все, что совершалось вокруг. Теперь в нем жила не просто слепая ненависть к чужакам-колонизаторам и их приспешникам, в нем проснулась жажда справедливости, сознание своего человеческого достоинства, чувство своего права на свободу и на эту землю. И он стремился каждый день превратить в день борьбы за свой народ, в день мести врагу. И нельзя осуждать смелого юношу за то, что не видел он тогда иных путей борьбы с врагами родного народа, как схватки в одиночку с самыми ненавистными слугами чужой власти…
— Эй, джигит, смотри не утони в своих мечтах! Вид у тебя такой, словно ты судьбу всего мира решаешь!
Гани резко обернулся назад, откуда донесся насмешливый голос, и увидел, что невдалеке на плоском камне сидит, улыбаясь, его друг Махаматджан.
Гани резко ответил:
— Разве смешно — думать о судьбе родной земли? Проще ухмыляться надо всем, как это делаешь ты? Ухмыляться, не замечая народных бед, уступая дорогу врагу?..
Но Махаматджана трудно было смутить и лишить веселого расположения духа.
— Ты смотри, как он заговорил. Откуда ты набрался таких мудрых мыслей? С тех пор как ты с Нусратом связался, так у тебя и язык развязался! — Махаматджан так громко расхохотался, что вслед за ним, словно поддерживая его смех, заржали и кони, которые паслись неподалеку. Тут уж рассмеялся и Гани, громкий смех джигитов, стократно повторенный эхом, разнесся далеко по горам и ущельям, и птицы, оглушенные этим громом смеха, испуганно взметнулись ввысь.