Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Время возить навоз, а народ не знает, куда его возить, как разделить эту освобождающуюся от прежнего владельческого способа хозяйства землю и куда обратиться за помощью.

Вот мы собираемся накладывать в телеги навоз, к нам подходит кучка крестьян, спрашивают совета. Дело у них вышло такое: сняли они, двадцать три человека, сто десятин земли, обзавелись в расчете на эту землю скотиной, лошадьми, повезли навоз, а другие в несметном числе пришли эту землю делить. Остановили возку навоза, пошли в волостной комитет, там сказали им, что арендные договоры теперь силу свою потеряли. Что же тут делать? И вот они эти уж самые хозяйственные дельные мужики-арендаторы ходят, слоняются без дела в поисках закона. Одни ищут закон, другие – новую землю, и так они бродят как некрасовские мужики в поисках счастья.

– Прошение, друзья-товарищи, скорей надо писать прошение. Вот закон, писать так и так, пишите, несите прошение.

– Прошение, прошение! Вот это верно, вот нашли голову.

– Пишите!

– Мы неграмотные: сделайте Божью милость, напишите…

– А вы отвезете навоз?

– Навоз? – Давай кобылу!

И закипела у них работа навозная, как закипела!..

А я снова у письменного стола и по-прежнему ломаю голову, как бы этим бедным людям помочь. Смущен я думой, и птицы мои больше не поют свое: «Благословенье Божье на вас!»

Почему не поют птицы «Благословение» я понимаю: Хозяин земли тоже ломает себе голову и делит, переделывая все на мельчайшие части, делит, зачеркивая план, вновь чертит и вновь зачеркивает, создавая большую картину новой земли.

Бедняки земные думают, что сами делят и что в этом конец и начало, и все в том – по скольку саженей достанется священной и обетованной земли (чернозема) на живую душу. И солдатки, обиженные и ничего не понимающие, пишут письма мужам на войну: «Тебя, Иван, тебя, Петр, тебя, Семен, мужики обделили, спешите сюда землю делить».

Прошение мое изготовлено, готово – очень довольны. Благодарят, я тоже благодарю и беру в руки свои кобылу.

В саду

(Письмо другу)

Любящей рукой выращен сад. Старички видели в нем подобие рая. Теперь этот сад не метен, ветви зарастают волчками, стволы не обмазаны, под корнями земля не раскопана.

Меня мучает мысль, что любимый сад погибает в то самое время, когда исполняются заветные думы и «мое» в этом саду становится нашим, общим: сад признается народной собственностью. Я мог только я мечтать об этом, и вот они объявили, что сад общий. И что же случилось? Сад погибает, а слова про общее благо похожи на шкурки чумных издохших собак на проезжей дороге, никому больше не нужные, пустые слова.

Я знаю, как будет: в сад пригонят скот, траву собьют, сучья поломают. На зеленые яблоки набросятся дети и до осени будут трепать ветви. А зимой кто-то первый придет и срежет на топку старую яблоню, соседу станет завидно, он срежет себе, и все с этим садом будет покончено.

К этим людям, полудиким, я прошлый год прилетел черным вороном и каркал им зловеще: я знал их хорошо с колыбели. Едва-едва тогда вырвался, чуть не убили. Ныне с почтением кланяются:

– Верно говорил нам, дуракам, пропадает Россия!

Поздно! Я сам не хочу быть больше вороном, я собираю все свои силы, чтобы удержаться за что-нибудь и сказать им радостно, что не погибнет Россия. И ночью этой разгорается мой огонек и всю ночь горит во мне пламенем. Утром богатое солнце природы удивленно встречает трепет моего пламени. Я вспоминаю нас, мой учитель и друг, как будто мы опять вместе. И радостно я начинаю железной лопатой окапывать в этом общем нашем саду яблонки. Мне больше не стыдно за птиц-соловьев, что они скоро так запоют, будто наша родина счастлива. Напротив, и сад, и кукушки, и соловьи, и даже самое солнце старого Боженьки мне теперь милы и жалостны, как в разбитом войной и опустелом домике забытые брошенные детские игрушки.

Далеко на винокуренном заводе стреляют из пулемета, мы к этому привыкли, живем, как у Везувия. Два парня перегнулись через ограду, кинули камнем в мою спящую собаку и, «страдая» на гармонии, пошли дальше. Скверно ругаясь, пробежала толпа мальчиков – все ничего.

А вот недалеко удар топора. Этого слышать я не могу, подхожу к сажалке: неумело топором трудолюбивая Ева рубит прекрасное дерево, охраняющее сад с севера. Ленивый Адам удит пескариков.

Ленивый говорит:

– Руби, дура, под корень!

Трудолюбивая оправдалась:

– Поясница болит.

И продолжает рубить.

– Пропала Расея, – говорит он в угоду мне.

Мне противно сказать ему:

– Не погибнет Россия!

Не хочу, вот как не хочу теперь быть вороном.

Вот еще пришла девочка с лопатой, выкапывает молодую яблоню.

Ленивый продолжает в угоду мне:

– Пропала Расея!

– Милая, – говорю девочке, – пойдем со мной окапывать яблоньки.

Ужимается:

– Не хочу на солнце гореть.

Одна за одной перебираются через вал деревенские овцы, телята, коровы. Сил моих нет больше, бросаю железную в сажалку и ухожу из сада в березовую рощу.

Тут теперь одни пни, залитые, будто кровью, березовым соком. В овраге над падалью отравленной, приготовленной кем-то на зверя, собралось воронье. Клюют падаль, отравляются, спотыкаются, бредут, будто пьяные между пнями, падают, везде кругом одни пни, будто обгрызанные шеи, и везде пьяные вороны.

Слышно, рубят деревья в саду.

– Верно, – думаю, – сопрел наш старый православный крест, и мужики так дружно работают, сколачивают себе новый крест – орудие казни позорной.

Учитель и друг мой! Теперь неделя Светлого Христова Воскресения, я не ропщу: и Пасха, и соловьи, и сад мне милы, и жалки, как оставшиеся от детей любимые старые игрушки. Вы старше, вы сильнее меня, мой друг, выйдите же, скажите им правду, спасите их, бессловесных, от казни на кресте, который рубят они себе своими руками.

Распни!

(Письмо)

Друг мой, в деревню лучше не ездите; мне кажется, у нас в городе все-таки лучше: там вас защищают каменные стены квартир и общество друзей. Здесь, на хуторе, днем прохожий пускает в открытое ваше окно (может быть, только за то, что окно открывается) свою отравленную стрелу – «буржуаз!» Ночью каждому бродяге может вздуматься стрельнуть из самодельного нагана по огоньку вашей лампы. Чуть залаяла собака, нужно вставать смотреть – дума ночью, как бы не увели воры корову, которая теперь стоит 3000, и то еще только теперь, в короткое время, пока мужик еще верит в керенки и набивает ими бутылки. Стойло от нас в тридцати шагах, но все-таки опасно, и теперь перевели мы корову под свое окно и веревку от ноги незаметно провели к себе в форточку. Впрочем, это все пустяки и даже занятно бывает вообразить себя фермером среди враждующих племен где-нибудь в Австралии, настоящая беда – в смердяковщине, в торжестве и господстве мнящего о себе Бог знает что лакея.

Так и помните, что в осуждении нас простым народам не так играет роль наше имущественное превосходство, как то, что мы называем «культурностью»: Смердяков отлично понимает, где зарыта собака.

По разным признакам я угадываю, что там, на воле, за решеткой этой смуты-тюрьмы, живут те же русские люди, но сторож, охраняющий доступ к ним, теперь куда строже, чем при самодержавии: тогда ко мне, поднадзорному, раз в неделю приезжал урядник чай пить, и тем все кончалось; теперь все деревенское общество круговой порукой обязано держать «буржуаза» под своим надзором. Я не думаю, чтобы детская мечта о земном рае (земля и воля) могла принести вред народу, – вся беда, по-моему, в смердяковщине. В разных местах провинции, в городах и деревнях, я встречаю этот руководящий тип, это бритое лицо без улыбки, с мутными глазами. Бывало, в редакции придет такой и начнет убеждать в своей гениальности и, презирая всякую выучку, чуть не с револьвером в руке хочет заставить вас напечатать его неграмотное произведение. Вы его оглаживаете по затылку, нянчитесь с ним, выводите в люди, а он потом за все это и шарахнет вас какой-нибудь препаскудной статьей. В русском простом человеке я любил всегда большое дитя, которое теперь в руках Смердякова. И лично вся Россия остается совершенно такой же, как была, – и пьют, и говеют, и умирают, и женятся все по-старому. Но общество смутой сбито, как на пожарище стадо овец: их отгоняешь от огня, а они лезут в пламя.

50
{"b":"242454","o":1}