Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Не за едой, а по чистой любви к нам прибежал. И вскоре опять исчез на неделю, и опять веселый к нам возвращается, сытый, довольный, хвост пистолетом.

Мы второй сняли ошейник.

И так у нас и пошло с Фурсиком. Голод раздвоил даже собачью душу: у людей кормится, а нас целует и дарит ошейники.

Сон: Почки на сковородке

Вижу я, будто в старое время с друзьями сижу за столом в «Большом Московском». Задавили стол всякие яства: икра кубами, водка графинами и сколько хочешь, наваги аршинные, любимые почки прямо на сковородке, и сковорода на углях, и там разное, всякое и бесконечное, потому что на столе только представители [?] необъяснимого, неиссякаемого, беспредельного. Такая полнота, такое довольство, и вдруг я чувствую нестерпимую боль в мизинце под столом. Я ощупываю рукой мизинец и не палец встречаю, а мохнатое горлышко зверюшки. Я давлю это горлышко, а боль все сильнее и сильнее. Такая боль, что кажется – я и зверек на весах: боль одолеет – погиб я, сила моя возьмет – погиб зверек.

Делаю последнее усилие и чувствую слабеет зверек, боль унимается. Вытаскиваю из-под стола бездыханное, пушистое тело с оскаленными белыми в крови зубами и показываю пирующим:

– Вот, что я задушил, пока вы кушали почки на сковородке.

Колечки

Звонят. Входит барышня с газетами, дожидается денег. Я быстро одеваюсь, а сон еще не прошел, и кажется мне – про эту барышню снился: пушистая барышня, краса и гордость всего петербургского «саботажа». Бледная, голодная, зубки ровные, острые – вот-вот укусит.

На столе самовар. Я прошу ее вместе со мною чаю напиться.

– Есть, – соблазняю, – сгущенные сливки, есть хлеба немного и масло великолепное.

Отказалась: голодна, как бывало Фурсик наш, и горда.

Но время идет. Я позабыл совершенно свой сон. Саботаж спадает. Барышня начала пропускать дни, и газеты иногда приходится покупать самому. Как-то я предложил ей вместе со мной выпить какао.

– Не каконеза, – говорю, – что пьют теперь, а настоящее какао, редкость большая.

Не отказалась. Я заметил у нее на пальце золотое кольцо: раньше кольца не было.

Занимаю приличным разговором:

– Вот, боялись вы, что замерзнем, не хватит топлива, а уже весна начинается, бояться нечего: этот страх пережили, пройдет и голодный страх.

– Конечно, – отвечает, – переживем и большевиков прогоним!

А газеты носит все реже и реже. И вот у нее на пальце вижу еще второе золотое кольцо. Сон вспоминается. Думаю: укусила кого-то барышня. Весело говорю:

– Переживем!

Она мне уверенно:

– Переживем!

Последний раз пришла с третьим кольцом, и на кольце был красивый дорогой изумруд. Совсем весело объявляет, что газет больше не будет носить.

– Поступаете на службу?

– Ну, нет!

– Выходите замуж?

Рассмеялась, блеснула колечками.

Думай, что хочешь.

С тех пор потерял ее из виду: наверно, колечек у нее столько же, Сколько у нас от Фурсика ошейников.

Тьма-тьмущая

(Записки торговца газетами)

Бледная, как ваты клочок, висит на небе луна, – так и душа моя, такая же бледная и невидная при свете нашего пожара.

Я стою на углу набережной и 6-й линии Васильевского острова и торгую разными газетами, кричу офицерским своим голосом, сбиваясь на команду, утром – про утренние газеты, вечером – про вечерние.

Утренняя моя молитва теперь единственная детская: «Хлеб наш насущный даждь…» Вечером, утомленный, произношу: «Господи, не оставь меня».

Недалеко от того угла, где я стою с газетами, лошадь, вытаскивая воз через кучу лежалого снега, свалилась и кончилась. Лежала дня три и стала уже сплющиваться, врастая в снег, как вдруг ее кто-то пошевелил, вытащил и даже вырезал зачем-то кусок мяса.

Стали сюда сбегаться собаки, выть, драться… Теперь из снега и льда обглоданная торчит лошадиная нога и как будто грозит по ту сторону Невы Медному всаднику.

– Ужо тебе!..

И нога эта здесь кажется такой огромной, а оттуда скачет Медный всадник – вовсе маленький.

Сегодня проходят мимо меня три веселых великана и, слышу, говорят между собой:

– Кому же иначе и жить, как не нам!

Великаны хотят по-своему жить, я – по-своему, и разговаривать нам между собой невозможно.

Один из них спросил у меня «Правду» и потом за «Наш Век» крикнул: «Буржуй!»

– Друг мой, – ответил я, – «Правда» вся разошлась, нет больше «Правды». Остался «Наш Век».

– Знаю вашего брата, – сказал он, – вижу по чистой морде: «империал».

– Друг мой, от «империала» у нас и половины не осталось, назовите лучше меня «полуимпериал», – и показал ему на лошадиную ногу, грозящую Медному всаднику.

Странно посмотрел на меня великан, желающий жить.

– Ужо тебе!

Он принял меня за сумасшедшего и пошел прочь, испуганный.

Бледная, как ваты клочок, висит на небе утренняя луна. Так и душа моя – такая же бледная и невидная при свете нашего пожара. Теперь я понимаю, что значило пророчество: «Звезды почернеют и будут падать с небес».

Звезды, ведь это – любимые души людей…

Оглядываясь вокруг, прошу себя назвать хотя одну душу-звезду, и нет ни одной: все мои звезды почернели и попадали…

Закрываю глаза и вижу: в темноте лавочка и на ней сидит неспокойно женщина в черном, – вероятно, покойная мать моя, и смотрит на меня, как бы вопрошая: «Не я ли?» Так на пожарище, при последней гибели скопленного добра вскидывают на вас несчастные люди глаза:

– Не ты ли?

И, не дожидаясь ответа, к другому: не он ли спаситель?

Она повернулась в сторону и, как бы указывая, напряженно смотрит в темноту, опираясь на лавочку.

Вспыхнуло пламя пожара, и я увидел русское поле. На этом поле тумбами стоят безрукие, безногие и – страшно сказать: друг в друга плюют.

Я шел в страстях и все понимал без Виргилия: это были страдания людей, присягнувших Князю Тьмы. Он соблазнил их Равенством и дал им Образ Беднейшего.

Они все сожгли и сравнялись по бедному, но с войны привезли еще безруких, безногих, кто более самых бедных имел теперь право на счастье, и чтобы с этим им сравняться, все обрубили себе руки и ноги, но ничего не осталось, кроме злости, в этих обрубках.

Не могли они даже дракой избыть свою злобу и только плюются.

– Господи, – говорю я, – неужели вовсе оставил Ты меня?

Я открываю глаза и вижу все то же самое:

– Ужо тебе! – грозит лошадиная нога Медному всаднику.

Кровавый гусак (из дневника)

Сегодня возле Невы такую вижу картину: тяжелыми ломами девушки в одеждах сестер милосердия колют лед, военнопленные австрийцы складывают его на санки и возят.

Милосердие шевельнулось в душе моей к сестрам милосердия, и я подумал, что скоро мы будем плакать, и как еще плакать, надо всем содеянным, и жестокость наша сменится жалостью.

Так дети часто плачут потом над ими же замученной птицей.

Вот сейчас вспоминается мне, сколько тайных, никому неведомых слез я пролил после одного ужасного моего детского греха и сколько раз за это я прошептал про себя: «Господи, милостив буди мне, грешному!»

Это было жарким летом, когда начинают косить пшеницу и гуси являются на гумно поклевать зерна.

В это время задумали мы с братом Сережей поймать гуся на гумне, зарезать и зажарить непременно на вертеле.

Что такое «вертел», мы хорошо не знали, но так было у охотников Майн Рида, и нам хотелось, чтобы у нас было все, как у них.

Мы сочинили себе и нравственное оправдание так же, как нынче при убийстве людей: не людей убивают, а «буржуазов». Так и мы решили, что нашего гуся не зарежем, а поповского.

Почему-то выходило, что гусь поповский – почти что не гусь, как «буржуаз» – не человек, и с ним можно делать все что вздумается. Поповский гусак самый жирный и злой – шипучий, главное, что не смеет же он ходить на наше гумно, и как же так может быть: гумно наше, а ходит поповский гусак. И у нашей няньки-птичницы постоянно было на языке: «виноват поповский гусак». Что бы ни случилось на птичьем дворе, по няньке выходило, что во всем виноват поповский гусак. «Подожди, подожди, – скажет, – вот я до тебя доберусь!»

42
{"b":"242454","o":1}