Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Настоящая социальная революция!

И как же тут не поверить, что добра хотят большевики простому человеку: дворник чай пьет, а барыня трубит на морозе'

Новый социальный строй в нашем доме продолжался около двух недель, теперь не только барыни, но и кавалеры вернулись к своим обычным занятиям, винтовки спрятаны за сундуком в квартире уполномоченного, а труба возвращена в казарму: кавалеры больше не ходят с винтовками, барыни не трубят, а дворник по-прежнему всю ночь стоит у ворот.

Социальная революция кончилась, дворник сочувствует Учредительному собранию.

– Дай бог, – говорит, – чтобы открылось благополучно, я теперь тоже стою за старое.

Напрасно уверяю дворника, что Учредительное собрание принесет новый строй, не верит мне дворник.

– Она – попробовала.

Он это все про барыню.

– Черт ее теперь заставит трубить!

Сила вещей (из дневника)

29 ноября

Все еще в газетах употребляют слово «обыватель», хотя его давно уже нет – какой это обыватель, если про черный день ничего отложить не можешь, и вещи обывательские исчезли. И какой тоже герой, если сила его только в силе вещей (прим<ечание>: бессилие Крыленки при убийстве Духонина).

Футуристы (литературные большевики) очень неглупо написали еще до войны одну пьесу, в которой бунтуют вещи и нет человеческих лиц.

Победила сила вещей, потому нет героев и не за что жизнь свою отдавать тому, кто ищет подвига, не герой действует, а просто деятель, и потому лик у него деревянный.

Бессильная злоба одеревянила и лица обыкновенных людей на улицах – это люди завоеванного города, которые теряют свой цвет и становятся робкими тенями человека.

Как жертвовать собой, если то, из-за чего жертвуют, – попрано и разрушено до основания.

Скажут: «переходное время».

А где же человек? Разве можно хотя бы на одно переходное мгновение оставить его?

Некуда убежать: вся Россия теперь такая же завоеванная страна, и люди ее повсюду одинаково, как мыши, заняты поеданием каких-то припасенных крох. И что будет последнее – никто не знает.

Я слышал в одном большом собрании истерический крик одной девушки:

– Все кончат женщины!

Никто не понял тогда смысла этого крика, но теперь все больше и больше начинаешь понимать, что значит это пророчество.

То, что в мужчине культивировалось раньше как героизм, выродилось в Нелепое, а вечно женственное перешло в Естественное, в очередь женщин за полфунтиком хлеба.

В спальнях институток слуги царского строя распоряжаются именем Российской социалистической республики – вот Нелепое.

А у лавочки против Смольного, женская очередь перед нарисованными на дверях лавочки булками, – это Естественное.

– Хлеба нет!

Очередь шарахнулась в другую лавочку и слилась с другой очередью, и все женщины, женщины. Лавочник вышел и обрезал хвост: те, которые он отрезал, хлеба не получат. Не эти ли женщины прислали к нам в редакцию письмо с тридцатью тремя подписями?

– Будьте так добры, господин редактор, напечатайте наше письмо, так как мы, бедные женщины, пока больше ничего не можем сделать, а душа исстрадалась ужасно, готовы все подписавшиеся принести свою жизнь во славу народа.

«Во славу народа принести жизнь!» – пишут полуграмотные женщины под диктовку голода.

А вот самое письмо:

«– Это письмо написано слезами женщин и проклятием всей души.

– Ленин, опомнись!

– Что ты делаешь?

– Ты ведь Иуда!

– Ах, ты!

– Кровожадный! Проклятие тебе от бедных женщин. Наше проклятие сильно».

И все письмо, а потом следуют тридцать три подписи и под самый конец крестики за неграмотных. В живых буквах-каракулях письмо читается как заговор-отпуск, и очень страшно. Читая его, понимаешь, откуда взялся истерический крик в большом собрании – что войну и также революцию закончат женщины, и Нелепое погибнет в Естественном, силою тех же вещей.

P. S. Началом перелома в силе вещей я считаю не 28, день Учредительного собрания, а день винного праздника в Зимнем дворце, с чем, вероятно, согласится и комиссар по борьбе с пьянством в Петрограде, Иван Бызам.

Перестаньте, я вас застрелю! (из дневника)

2 декабря

В трамвае говорили, что в разных частях города громят винные погреба, а на Лиговке даже как-то выкачивают вино, и там стрельба.

Оценивать это вслух боятся и только глазами своими робкими (буржуазными) ищут родственных глаз, обегая большевистские глаза, и перемигиваясь.

При тесноте трамвайной трудно уберечься от столкновения с кем-нибудь раздраженным – какой-то штатский о чем-то заспорил с военным, и вдруг этот военный говорит:

– Перестаньте, у меня револьвер: я вас застрелю!

Штатский быстро уходит на площадку и там проклинает кого-то, военный остается в трамвае, и публика вся молчит, избегая встречаться с ним глазами: у него револьвер, возьмет и застрелит.

Так вот мы и едем в трамвае, будто всех нас пришибли: доехать бы до своего места, а там можно и волю дать языку. Помню, в начале войны те, кто приехал из Германии, возмущались, что где-то на мостах, чтобы не глядела в окно публика, солдаты наводили ружья – как странно вспомнить такое возмущение! И потом, от разорения Бельгии до применения на войне удушливых газов – все эти возмущения немцами, как они потускнели в сравнении с возмущением, бессильным от действия внутреннего немца!

Настроение того времени и нынешнего до того сходно, эти следующие один за другим удары по амбарам нажитой морали до того родственны, что часто думаешь: да это же и есть те самые немцы с удушливыми газами, только тогда Бельгия, а теперь мы.

И в то время как слепой не видит, что нас бьют теперь те же самые немцы через своих агентов, создавая у нас «внутреннего немца», вся Россия до Ташкента ждет не дождется настоящего немца внешнего (для порядка).

И на фронте происходит настоящее второе призвание варягов.

– О, Бельгия, синяя птица! – пел Игорь Северянин.

О, Россия…

И как тупы люди, которым нужно толкование к самоубийству Скалона.

Сегодня был у меня крестьянин Тамбовской губернии и рассказывал, что одно село у них разгромило церковь, Престол был вытащен вон, и вокруг него плясали всем селом.

– Правда, – сказал мой собеседник, – церковь эта была при усадьбе помещика.

Случай этот он рассказал мне как ответ на вопрос мой: а как с народной «верой»?

Ночью, после двенадцати, я вышел проводить гостя до остановки трамвая. Пьяный матрос ругал громко новое правительство за то, что оно его, матроса Черноморского флота, посмело на два часа лишить свободы. Извозчики и женщины сочувственно отзывались.

– Перестаньте, товарищ, – сказал некто с ружьем, – я вас застрелю!

Но матрос не обратил на это ни малейшего внимания и, бушуя, уходил в темноту куда-то навстречу «всеобщему сепаратному миру».

Хождение в народ (из дневника)

2 декабря

Внезапно, как убитый, умер на месте трамвай, и снежок, медленно падая, засыпает неподвижное: окна, крыши, номера обрастают белым. А публика все не хочет верить, входит, дожидается. Вдруг собирается митинг солдатский.

– Что нам Учредительное: мир нам нужен.

Чиновник из городских писарей на это говорит:

– Если только мир нужен вам, то почему же вы не идете с миром домой?

– А плата? – закричал солдат – мы работники, жили у хозяина, подавай плату!

– Какую плату, от какого хозяина?

Ответа я не расслышал, меня оттерли, и жаль, так мне жаль, что не слыхал я, как о хозяине и о плате ответил солдат. Потому я интересуюсь, что в этом же и есть вся заворошка: в первый год войны множество людей умерло за что-то лучшее для своих. И многие из нас тогда думали, что то военное настроение было подлинно революционное. А вот теперь и спрашивают плату за то. Насчет расплаты я вполне понимаю, а вот о хозяине очень хотелось бы мне узнать, кого теперь считают за хозяина, с кого получать плату. Когда я опять дотолкался до писаря, разговор там был о том, что плату нужно требовать не только фабричным и солдатам, а и мелким чиновникам.

28
{"b":"242454","o":1}