Надо отдать справедливость глупой гордячке Кларе и признать, что жизнь ее из‑за обетов мужа и тысячи других причин протекала в тесном мирке, который сразу же, как только она вступила в него, оказался ей чужд и даже враждебен. Да, она была глупа и горда, но и несчастна тоже, и это извиняет, пожалуй, ее развязные и просто странные поступки, которые она совершала с тех пор, как поняла, что ее жизнь зашла в безнадежный тупик. Поначалу она тоже желала ребенка, хотя и не по тем причинам, что ее муж, который, как уже известно, вдохновлялся единственным желанием продолжать жить после смерти, чтобы ни его власть, ни имущество не подверглись никаким превратностям судьбы. У Клары основания были совсем другие. Ребенок — один или несколько — возместил бы ей все то, на что она по справедливости, как полагала, имела право. После нескольких месяцев супружеской жизни, в течение которых Альфонсо неоднократно делал ее жертвой своих нелепых вспышек воображаемой радости, а надежды на рождение ребенка все не было, Клара пережила кризис — быть может, более глубокий и трагический, чем у ее мужа; единственной отдушиной для нее стала друж ба с горничной, и с ней она уже просто не расставалась; в отчаянной надежде она обращалась ко всем докторам, хоть что‑нибудь понимавшим в этой области, и они мучили ее бесконечными исследованиями и анализами. С той поры как супруги стали спать в разных комнатах — конечно, по ее желанию, — вся ее жизнь свелась к сопоставлению медицинских диагнозов, никогда у разных врачей не совпадавших, но и не противоречивших друг другу, к тому же пи один из докторов не исключал вероятность ошибки, сомнения страшно терзали ее. Клара с образцовой ответственностью, которая могла быть порождена только почти сверхъестественной верой, с удовольствием погрузилась (если уж оказалось совершенно невозможным попасть в Берлин, где, как шепнул Альфонсо его дядя, генерал Е., жил лучший в мире специалист по вопросам бесплодия) в мир исследований, осмотров, анализов и лекарств. Но эго занятие, поначалу вполне понятное и оправданное, стало совершенно абсурдным, лишенным какого бы то ни было смысла, так как в этот курс не входило самое необходимое лекарство — возврат на супружеское ложе. Наоборот, расстояние, разделявшее Альфонсо и Клару, не только не уменьшалось, а с каждым часом все увеличивалось. Легко заключить, что и Кларино поведение стало немотивированным, не оправданным насущной потребностью в ребенке, оно превратилось в яростные поиски конкретного виновника, полностью ответственного за разбитую надежду на рождение сына.
Клара устала от врачей, и они перестали бывать в доме. Но это вовсе не означает, что Клара отказалась от своих намерений, так как после науки она обратилась к религии в лице странного священнослужителя с кошачьими глазами и сатанинским выражением лица, прославившегося своими исцелениями в случаях одержимости и проклятий; он подверг Клару длительному процессу изгнания бесов, проводя бесконечные сеансы в ее комнате, на которые не допускался никто, кроме доверенной служанки. Это продолжалось не одну неделю. Иногда несколько минут подряд дом оглашался бесстыдными воплями Клары, обезумевшей, истерзанной, охваченной видениями. Потом все успокаивалось, крики затихали. И ее измученный голос вместе с голосами священника и горничной проникал сквозь двери, и мы понимали, что они молятся.
Но и религия вынуждена была отступить перед неудов летворенностью Клары, однако не отказавшейся от своих попыток. Напротив. Через несколько дней в доме появилась первая из длинной череды знахарок и колдуний, которых горничная должна была отыскивать в самых невероятных местах. С тех пор небольшая комната Клары перестала в такой степени возбуждать, ну, скажем, расспросы, потому что теперь все могли наблюдать за странными поступками Клары, действовавшей так, несомненно, под влиянием шайки страшилищ, посещавших ее. Так, один день она ходила в грубом сукне, а на другой появлялась в самых настоящих козлиных шкурах; сегодпя она была обмазана какой‑то темной патокой, а завтра распространяла невыносимый запах чеснока и серы. Никто ничего не говорил, никто не вмешивался, и меньше всех тот, у кого было больше всех прав, то есть дядя Альфонсо. Но, как можно предположить, все Кларины усилия оказались напрасными. И с того дня, как Клара и ее горничная положили конец хороводу врачей, знахарок и священников, на лице кузины и супруги Альфонсо в открытую заиграла холодная улыбка, исполненная иронии и тайного знания.
Ей доставляло удовольствие во всеуслышание заявлять: не она, мол, бесплодпа, а Альфонсо — импотент, и бралась доказывать это тем, что она якобы сразу же забеременела бы от любого из мужчин в доме, прекрасно зная, что если дойдет до дела, то кончится все ничем. К физической любви Клара была совершенно неприспособлена, хотя такую женщину ставить в один ряд с другими не приходилось. А что касается первой проблемы, то Клара больше никогда ее не затрагивала. Она только улыбалась, постоянно улыбалась, вызывающе и неуязвимо. Я могу поручиться, что к тому времени Клара уже полностью забыла, на чем основана ее убежденность, она просто от души наслаждалась своей победой. Но это вовсе не значит, что она спала крепче или дольше Альфонсо, потому что и ее скоро стали мучить по ночам подземные шумы, которые лишали спа Альфопсо. Такой шум могли производить сотни, тысячи обезумевших в этом таинственном мире от голода или темноты животных.
* * *
Кухня в нашем большом путаном доме сама по себе была целым самостоятельным миром, в который я довольно часто наведывался, чтобы исследовать все его закоул ки. Нигде и никогда больше не встречал я столь густо замешанной ненависти и беспрерывной борьбы. Возможно, то было всего лишь непроизвольное отображение серьезных противоречий, к этому месту дома непосредственно не относившихся, а возникавших в других его точках и между другими людьми. Но все обитатели кухни и те, кому нужно было заходить сюда по долгу службы, относились друг к другу с лютой ненавистью — казалось, даже самый очаг здесь топится ненавистью. Ненавистью был пропитан воздух, она же отражалась в надраенной до блеска старинной медной утвари. В общем, это была ненависть дикая, слепая, людоедская, которая воплощалась во всем, вместе взятом, и в каждом большом и малом событии, что здесь происходили, словно кухня была каким‑то магнитом, стягивавшим к себе ненависть со всего дома, чтобы сеньоры, никогда сюда не заглядывавшие, не замарали себя самыми неприглядными проявлениями этого чувства.
Возможно, и еду приправляли здесь ненавистью.
На этот счет у нас рассказывали одну стародавнюю историю. Давным — давно будто бы служила у нас кухарка, старая и уродливая, как ведьма, властная тиранка, как Сегунда, с которой у нее бывали, разумеется, серьезные стычки. Неизвестно чем раздраженная, кухарка, не боявшаяся ни бога, ни черта, решила, как говорят, извести всю семью, и способ к тому пришел ей в голову самый для нее доступный, а именно подсыпать яду в господскую еду; однако единственным результатом этого оказалось легкое отравление, выразившееся у кого в коликах, а у кого в поносах и мигренях. Растерянность семьи сменилась страхом, а потом и паническим ужасом, так что одна из дочерей, желая любым способом покончить с мучительными этими терзаниями, покончила, к несчастью, с собой. Каждый член благородного племени стал применять свои меры: кто‑то, например, не расставался с пистолетом ни днем, ни ночью, другие молились целыми сутками, уверенные, что странная эта хворь не что ппое, как божья кара за какой‑то страшный грех, хотя нпкто не мог припомнить, за какой именно. Так развертывались события, и, если кухарку действительно одолевали человекоубийственные замыслы, она, разумеется, должна была радоваться пусть лишь частичному и медленному, но неоспоримому успеху своих тайных деяний. Но видимо, пе этого она добивалась, так как при появлении любого ново го признака непонятной болезни вела себя как и все остальные, то есть сокрушалась или, искренне встревоженная, старалась найти объяснение недугу, однако разумно обосновать свои предположения ей, как и остальным, не удавалось. Тут, для вящей убедительности, рассказчик всегда добавляет, что она страшно горевала, когда молодая девушка — которую она любила как родную дочь, ведь она вскормила ее своим молоком, — покончила с собой. Время шло, но ни врачи, ни мудрые старухи пе могли определить причину недуга или хотя бы назвать его и диагноз ставили всегда один и тот я<е: желудочные колики — что, впрочем, неудивительно, если взять в расчет, что происходило все, как уже говорилось, много лет назад, когда врачебная наука находилась практически на уровне мрачного средневековья. Но однажды счастливая случайность все‑таки положила копец этим таинственным явлениям. А было это так: когда кухарка занималась подготовкой к стряпне — а к этой церемонии она никогда никого не допускала, — в кухню, по обыкновению своему неслышно, молчком, вошла Сегунда и захватила кухарку врасплох, когда та свежевала несколько мертвых крыс на белом мраморном столе, которым всегда пользовались для разделки мяса. Говорят, Сегунда спросила свою противницу, чем это она занимается, а та, разумеется, взволнованная, ответила, что, как всегда, стряпает — готовит мясное блюдо, в тот день ей заказанное. Сегунда больше ничего не пожелала слушать и поспешила к хозяевам доложить о своем открытии, об этом счастливом событии, которое означало конец нависшего над всеми кошмара. Не помогло служанке упорное отрицание обвинений, неумолимо предъявленных Сегундой, как преступница ни клялась, что Сегунда и есть главная виновница, а ей самой ни о каких крысах и мышах ничего не известно. Как бы там ни было, но все обвинения сочли доказанными (хотя, когда хозяева и слуги толпой ворвались в кухню, чтобы собственными глазами увидеть подтверждение облетевшему весь дом слуху, там уже не было ни одной крысы), поскольку обнаружилось, что стенной шкаф буквально кишит не только уже упомянутыми тварями, но и тараканами, ящерицами, кошками — в общем, ассортимент оказался столь же богатым, сколь и тошнотворным. Несчастная кухарка, которую нещадно колотили, призналась во всем, абсолютно во всем, и даже в том, что делала это с целью сэкономить на покупках. Таким образом, история осталась неясной и передавалась в таком изложении из поколения в поколение, пока не достигла моих ушей.