Но если вдуматься, разве народ может быть отражением одного человека? Наоборот, один человек отражает целый народ. Раз он победил, раз он сделал из нас все, что хотел, если он заполнил собой сорок лет нашей жизни и нашей истории, то это удалось ему только потому, что никто, как он, не сумел проникнуться сокровенным смыслом этой истории и этих жизней, стать их олицетворением. У нас позади более века мракобесия, непримиримости, неразрешимых конфликтов, ненависти и мести, жестокости, крови и смерти… Такова наша недавняя история, таковы мы. И только благодаря этому власть оказалась у него в руках… Нет, ни я, никто из нас не должны оправдывать нашу жестокость и ненависть тем, что это отражение его собственной жестокости и ненависти. Наоборот, это он был нашим отражением, он представлял нас всех. Никто не сумел в такой степени, как он, стать олицетворением нашего недавнего прошлого, его ценностей, его движущих сил — именно в этом причина его возвышения и триумфа.
Несправедливо перекладывать всю ответственность за это на него одного. Несправедливо уклоняться от своей собственной ответственности, персонифицируя в одном человеке недостатки, присущие целому народу. И радоваться его смерти не только несправедливо и недостойно, но и глупо. Ведь смерть эта значит так мало! Если бы зло было только в нем, как мы наивно старались уверовать, сейчас мы были бы уже свободны. Но если он был только воплощением и следствием нашего собственного стремления к насилию, нашей непримиримости, ненависти и жестокости, то эти ненависть, насилие, жестокость и непримиримость будут давать плоды еще долго после его смерти. Они будут калечить нашу жизнь, сделают невозможным сосуществование, отравят нашу историю. Так будет до тех пор, пока однажды — одному богу известно, когда это случится, — среди нас не найдется человек, олицетворяющий нашу зловещую судьбу, все, что мы ценим и к чему стремимся: человек, в котором, как в зеркале, будем отражены мы сами и все тенденции недавней истории. Этот всесильный и увенчанный славой человек будет говорить от нашего имени, возьмет на себя вину за совершенные нами жестокость и насилие и, начиная новый кровавый круг нашей истории, поведет нас всех за собой. Это мертвое тело, из которого сейчас вынимают внутренности, моют, дезинфицируют и которое опытные руки начинают сейчас бальзамировать; тело, столько дней разлагавшееся в ужасной агонии, это лицо, на которое возраст и болезни наложили свой отпечаток, — то самое лицо, что в нашем безрадостном детстве смотрело с портретов, висевших в школах рядом с распятием, было вычеканено на грошах, на которые мы покупали всякую дешевку, чтобы украсить наши нищие послевоенные воскресенья, и с банковых билетов, которыми мы расплачивались с печальной изможденной женщиной, открывавшей нам тайны пола, — на них, как и на многое другое, тоже был наложен запрет, — это лицо, что сейчас покрывают воском, чтобы снять с него маску лицо, сопровождавшее нас всю жизнь, снова появится в школах, на монетах, на банковых билетах, а это тело снова займет прежнее место на трибунах, будет принимать парады по случаю славных побед, присутствовать на бессмысленно торжественных церемониях и празднествах. Возродившийся труп станет причиной новых войн, кровавых оргий, жестоких расправ, арестов и пыток, тюрем и эмиграции, голода и нищеты… И снова это тело, это лицо, этот труп — но уже с другим именем и с другой внешностью — будут возбуждать любовь и ненависть, преданпос гь и отвращение, верность и сопротивление. И это тело, которое сейчас бальзамируют, этот труп, что скоро обретет последнее пристанище в склепе у основания памятника, воздвигнутого среди суровой красоты гор руками его рабов, снова возникнет как гигантская стена над горами, над равнинами и долинами этой полной света и печали земли, разделяя ее на две непримиримые половины. И снова в своей неизбежной слепоте мы откажемся признать, что это лицо, это тело, этот труп — всего лишь фантасмагорическое отражение нас самих…
Ариас, выступая с экрана, явно был в ударе… Это был самый захватывающий момент дня. Ведь эту смерть ждали так долго, что, я думаю, к концу безразличие проникло даже в самых упорных.
Но Ариас вернул нам веру в эту страну, в людей, призванных управлять ею. Выражение лица, голос, содержание речи… Все, буквально все, превзошло наши самые безумные надежды. Он доказал, что талант наших политических лидеров нетленен.
Какой другой европейский политик разыграл бы этот спектакль с такой виртуозностью? Конечно, НИКТО… Он был так печален и задумчив, так запинался после каждой фразы, голос его дрожал так жалобно — на подобное способны только избранные нашей расы!
И в довершение всего он, как иллюзионист в цирке, закончил свое выступление, непередаваемо сложным, почти виртуозным движением вытащив из шляпы завещание. Это произвело магическое действие! Только народ, театральное чувство которого оттачивалось веками на корридах и шествиях на Страстную неделю, мог породить человека, способного так закончить свое представление.
В завещании угадывается рука мастера. За его строками встает образ доброго старца, заботливого, великодушного, исполненного христианского милосердия отца нации, который считает себя обязанным — даже после смерти — охранять нас от семейных демонов, от извечных врагов христианства, которому мы, испанцы, самый надежный оплот… Если нам удастся сохранить единство и бдительность, мы будем процветать, потому что Бог и Церковь с нами.
Он умер, защищая славу веры. Умер, накрытый покрывалами нескольких Пресвятых Дев, благословленный отцами церкви, и из монашеских келий, из монастырей, которыми усеяны наши маленькие городки, как дым фимиама, восходили к небу молитвы. Тихий шепот голосов, отделенных от мира прочной решеткой, возносит к небу молитвы о его вечном прощении! Конечно, первый человек в государстве, где даже самые упрямые антиклерикалы умирают, примирившись с матерью — церковью, и должен был опочить как святой! Одержимый дон Пио[79] лишь скандальное исключение. Нет, наши священнослужители настойчивы и терпеливы; здесь можно встретить тысячи священников, обладающих достоинствами, рассказ о которых Стендаль вложил в уста Жюльена Сореля. А я вспоминаю страстную исповедь, сделанную в годы моей учебы в университете нашим великим философом. Ортега — и-Гассет перед самой смертью покаялся и причастился., которому только на смертном одре простили блуждание в поисках немецкой метафизики… Даже враги бога, те, кого надо было уничтожать ради оздоровления нации, как добрые христиане получили отпущение грехов, прежде чем их вывели на расстрел.
Ты рассказывала мне, что твой отец тоже умер, вернувшись в лоно церкви — как почти все испанцы, даже те, чье главное преступление состояло в том, что они не ходили в церковь. Я никогда не мог поверить, что причиной его обращения были слухи, рождавшиеся в окружавшей вас обстановке террора. Но уже одно существование таких слухов — во всяком случае, сегодня, когда те дни ушли в далекое прошлое, нам они кажутся слухами, ибо мы не в состоянии представить, что этот кошмар мог быть реальностью, потому что в нашем сознании не умещается, как человек на трагическом фарсе корриды может быть растерзан на площади для боя быков перед улюлюкающей толпой, сколько бы ни подтверждали этот факт свидетели с той и другой стороны, — уже одно существование таких слухов подтверждает, что в атмосфере тех лет любое зверство было возможным. Ваш отец перед смертью причастился, потому что в Порльере тогда ходили слухи, что одного видного республиканца, который отверг святые дары, — и имя этого человека называлось — живым зарыли в землю…
СУББОТА, 22
— Завораживающее зрелище, — говорит Пене.
— Да, — откликаюсь я, — вот именно, завораживающее.
Мы молчим, кажется, целую вечность. Это наши первые слова. Трудно поверить, но вот уже больше часа мы сидим на софе, не отрывая глаз от телевизора, загипнотизированные, как птицы под взглядом змеи. Больше часа мы как зачарованные глядим на цветной экран, на зрелище, каждый раз одинаковое и каждый раз новое. И хотя мы молчим, мы знаем, что могли бы так сидеть часами — ни о чем не говоря, почти ни о чем не думая, не замечая, как идет время. Только волевым усилием мы можем вырваться из плена этой завораживающей монотонности и, освободившись от ее чар, вернуться к действительности.