— А ну как не сомнем? — привстал Иван Дмитриевич. — У поганых сила несметная. Вот князь рязанский Юрий Игоревич со братьями своими и ратью великой выступил против них, но был разбит. А у нас и малой части его войска не наберется. Только погубим воинов, а беззащитных детей и жен наших отдадим на поругание, и Новгороду от нас никакой пользы не будет…
И он привычно погладил свою седую, тщательно расчесанную шелковистую бороду.
— Погоди, Дмитрич, — перебил Яким Влункович нетерпеливо, — а разве Новгород не окажет нам помочи? Или нас, как князей низовских, будут поганые бить поодиночке?
— За помощью гонец уже послан, — тихо, но внятно сказал посадник и посмотрел прямо в глаза Якиму, — одначе сила новгородской земли не в том, чтобы Торжок или иной пригород от ворогов оборонять, а в том, чтобы пригороды Новгород спасти и сохранить помогли, а ты сам понимаешь, что все пригороды от сих злых змиев отстоять не мочно.
— Ты так речешь, поелику коренной новгородец, — с досадой проронил Яким Влункович, но под пристальным взглядом Ивана Дмитриевича опустил голову.
Посадник сказал окрепшим баском:
— Торжок нам самим оборонять надобно. За нас сие никто не помыслит и не сделает. Да будет на то божья воля и веча новоторжского! Ты, Глеб Борисович, станешь оборонять посад. Вооружишь всех, кто может носить оружие. Мечи, луки со стрелами, доспехи возьми из моих подклетей, да и у других бояр поищите. Все одно они врагу достанутся, так пусть ране обагрятся его кровью! Вразуми людей, что каждая изба твердью должна стать. Ты же, Яким Влункович, — обернулся он к другому боярину, который тоже встал, расправил широкие плечи и выпрямился, оказавшись на голову выше Ивана Дмитриевича, и тому пришлось смотреть на него теперь снизу вверх, — будешь боронить окольный город. Вели немедля укреплять стены и закладывать ворота с восточной стороны. Я же, — слегка повысил голос посадник, — всей обороной ведать буду, а особо защищать детинец. Так-то, други и товарищи мои, — закончил он.
— А как же я? Как же мои златотканые? Ты что же, нас и за воинов не почитаешь? — возмутился Михаил Моисеевич.
Иван Дмитриевич ответил, грозно нахмурившись:
— Да, Михалко, ты сподобился в нашем городе златотканый промысел учинить, золотыми и серебряными нитями по коже и шерсти ткать пояса да облачения, а через это нашему городу новая слава, да и тебе не малый прибыток. Правда и то, что ты вооружил и обучил триста молодцев один другого удалее и каждому надел златотканый пояс. За все сие тебе низкий поклон. Однако не твои это воины, а наши, градские, и покамест я посадник, ни один из них без моей на то воли меча не обнажит, лука не натянет. Не кручинься, воевода, будет тебе и златотканым битва, да еще какая! — горько усмехнулся Иван Дмитриевич. — Ты у меня как засадный полк, на самое лихо пойдешь со своими удальцами, — закончил посадник, не заметив, что сам назвал златотканых его воинами, воинами молодого гостя Михаила Моисеевича.
— Где же? Когда? — в нетерпении вскричал гость.
— Это я еще и сам не ведаю, — сердечно и негромко ответил посадник, — а только придет твое лихо, твой срок настанет, — это и будет наша последняя рать. А теперь пусть каждый заступит на свое место…
— Давайте обнимемся на прощанье, — промолвил Глеб Борисович, — кто ведает, даст ли Бог свидеться вновь.
«…Вот и не стало уже Глеба Борисовича, — с тоской подумал посадник, позволивший себе короткий отдых. — Не стало и Ферапонта. Монахи оборонялись десять дней и ночей, а это немалый срок!..» — И он тяжело вздохнул.
* * *
Ван Ючен знал язык монголов лучше, чем любой чужеземный воин в войске Бату, но предпочитал объясняться с приданными ему нукерами и чэригами, в равной степени как с пленными и надсмотрщиками, жестами. Так было удобнее среди многогласия боя и тяжких глухих ударов выпущенных пао-цзо камней. Кроме того, да это и было самым главным, Ван по долгому жизненному опыту знал, что жест не так раскрывает душу, как слово. А ему было что скрывать.
Не по своей воле оказался Ван в несметном войске Бату, не по своей воле вот уже у которого города руководил он работой главного порока, который, пробив ворота, как речную запруду, впускал в город воинов, а оттуда текли потоки крови человеческой — не воды. Это ничего не значило, что у самого Вана руки не были в крови: ведь, ломая городские ворота, он больше наносил вреда и вел к гибели горожан, чем тысячи сабель.
Он прекрасно овладел искусством управлять пао-цзо: каждый камень для метания, вложенный в гигантскую ложку, должен был иметь не только свою форму, но и свой вес и размер. А ведь от размера и веса зависела и степень натяжения туго сплетенных воловьих жил и конских хвостов, и дальность полета, и прицельная точность. Зависели они и от многих других причин: расстояния от пао-цзо до цели, прочности крепления на почве, от силы натяжного устройства, силы и направления ветра, скорости спуска, даже погоды. Чтобы все это учесть, нужны были не только знания и опыт, но и особое чутье. Редко кто всем этим обладал. Поэтому Ван Ючену, когда захватили его в плен монголы во время разгрома империи Дзинь, узнав про его мастерство, не только сохранили жизнь (родителей, впрочем, безжалостно убили), но и сытно кормили, одевали, даже относились с некоторым почтением, но глаз не спускали.
Вот уже четыре года находился Ван Ючен в таком положении, из них больше двух — в войске Бату, в непрерывном изнурительном тяжелом походе, в грозных, страшных делах. Сейчас в обычном своем темно-синем халате и такой же круглой шапочке короткими жестами, молча руководил он работой десятка урусских пленных, нукеров и чэригов, привыкших молниеносно и с великим почтением выполнять приказы мудрого китайского мастера. Почтение их увеличивало и то, что Ван Ючен раз и навсегда отказался надевать шлем и металлические доспехи и под стрелами, а то и саблями и мечами врагов всегда оставался в своей синей круглой шапочке и синем халате, подбитом мехом зимой и легком — летом.
Ван жил как в тумане, не имея ни друзей, ни врагов, не зная названий не только городов, но и стран, куда его влекло войско, никогда ни во что не вмешиваясь, пока не повстречался он с князем Андреем, или Аджаром, как его звали монголы. За эти годы исподволь выучил он с его помощью язык урусов, хотя вряд ли кто-нибудь в монгольском войске знал или хотя бы догадывался об этом… Ему ни до кого не было дела, да и от него требовали только одного — исправно управлять главным пороком, а это он умел и делал почти механически, не думая. Ван не дорожил своей жизнью — это была забота приставленных к нему воинов. Бесстрастное лицо его, черты которого, казалось, навсегда застыли, хранило строгое и спокойное выражение. И никто не догадывался, как сложна, прихотлива и мучительна его мысль, какие падения и взлеты она знала.
Он все чаще вспоминал о том времени, когда более четверти века назад сам Чингисхан со своими ордами вторгся на его родину. Началась длительная и страшная война, безнадежная для его страны, и так раздираемой внутренними противоречиями. Ван, тогда еще совсем молоденький философ, выходец из знатной семьи, вынужден был сменить свитки и палочки на тяжкие и грозные орудия войны, в короткий срок став одним из самых известных в империи мастеров стенобитных машин. Под ударами их не раз содрогались и разламывались ворота городов, захваченных врагами. Ван Ючен торжествовал. Но во время внезапного налета вражеской конницы он оказался в плену, и пришлось ему служить ненавистным завоевателям, убийцам его родителей, его сородичей, друзей и соотечественников. Вот он и служит им, служит бесстрастно, холодно, почти механически. Душа его навеки замерла, как река, скованная льдом, и казалось, никто и никогда не растопит ее. Но то, что увидел и услышал он здесь, на новгородской земле, не только растопило лед души его, но и зажгло в ней бушующее пламя. О нет, дело не в доблести и мужестве урусов. Их проявляли и другие народы, хотя, может быть, еще никогда столь яростно и сильно. Только под стенами Торжка он познал то, что потрясло его душу. Главный порок обычно устанавливали перед крепостными воротами на земле, уже полностью очищенной от защитников города — убитых, взятых в плен или укрывшихся под защиту крепостных стен. Здесь было иначе. Порок пришлось ставить на все еще сражающемся посаде. И Ван увидел, как могучие и рослые урусы, которые во всяком случае могли бы попытаться уйти от наседавших на них чэригов, вступали всегда в неравный и всегда ожесточенный бой, чтобы дать возможность и время ускользнуть, спрятаться женщинам, детям и немощным. Может быть, так было и в других местах, но осознал это Ван только под стенами Торжка.