Федот, став послушником, неукоснительно следовал порядку монастырской жизни и вскоре был пострижен в монашество. Тогда его и нарекли Ферапонтом. От настоятеля получил он уроки послушания, знание церковного устава, а после его смерти по желанию всей братии был избран новым настоятелем монастыря.
Ферапонт умело организовал оборону: он вооружил монастырскую братию, разделил на десятки, а во главе поставил тех монахов, о которых знал, что они в прошлой мирской жизни хорошо владели оружием и много раз пускали его в ход, — им было что замаливать в своих кельях. Настоятель никогда не нарушал тайны исповеди, но сам-то он знал, кто из его паствы понимает толк в ратном деле.
Он объяснил каждому его задачу, отвел место и, обратившись ко всем, сказал:
— Братья мои возлюбленные! Двести лет град сей хранил нас от всяческого злоумышления. Ныне и мы наконец можем воздать ему добром за добро, защитой за защиту. Будьте тверды! Боже Христе наш, погуби крестом твоим борющие нас, да уразумеют они, како может православная вера постоять за себя!
И вот поднялась уже многоцветная шелковая хоругвь с вытканными на ней Борисом и Глебом, уже пал предводитель поганых Даритай, неосторожно приблизившийся к надвратной башне, а вслед за тем полетели в ворогов тучи стрел, открылись ворота, и полсотни чернецов во главе с самим настоятелем поскакали на таурмен с поднятыми мечами и пиками. Хотя смирные монастырские кони и не были приучены к ратному делу, но, ведомые опытными всадниками, они врубились в дрогнувшие ряды поганых и смяли их, а путь к отступлению преградили им их же тяжелые арбы, приготовленные под погрузку монастырских припасов. Сам игумен Ферапонт был ранен саблей, да и мало кто из чернецов вернулся назад, но все чэриги из джауна Даритая были порубаны и заколоты.
Взбешенный, Субэдэй приказал монастырь сжечь, а чернецов перерезать всех до единого. Пришлось самому главному мастеру осадных машин китайцу Ван Ючену руководить подвозкой к монастырским воротам стенобитного порока и тяжелых камней, каждый из которых четверо богатырски сложенных пленных уруса еле могли поднять и с трудом укладывали на огромную деревянную ложку порока, оттянутую воротом. Потом отпускали запор, ложка стремительно распрямлялась и ударялась о поперечное бревно, посылая камень в ворота. Камень за камнем ударялись с грохотом о толстые доски из мореного дуба, оббитые с двух сторон железными полосами.
Вокруг монастыря все бурлило, дрожало, свистело от непрерывного боя, который не затихал ни днем, ни ночью. Неслись стоны раненых и крики ярости и боли. То одна, то другая изба посада вспыхивала ярким факелом, разбрызгивая искры, когда обрушивались кровли. Иногда из совершенно, казалось, разрушенных и сожженных домов внезапно, как призраки, появлялись люди, и они, не только мужчины, но и женщины, успевали, прежде чем быть порубанными и заколотыми, сами раскроить голову или рассечь тело одному, а то и нескольким чэригам и нукерам. Нелегко приходилось поганым и с пленными, сгоняемыми из окрестных селений, которые, еще в пути бредя под ударами плетей босыми и полураздетыми, неожиданно набрасывались на стражников, стаскивали их с седел и душили или закалывали припрятанными неизвестно где ножами. Так же они вели себя, когда по приказу и под надсмотром чэригов заваливали ров вокруг нижнего города обгоревшими бревнами домов посада, вязанками хвороста, засыпая его землей, ставили тын или тянули тяжелые осадные машины к воротам с полуденной стороны, потому как к другим воротам нижнего города со стороны Здоровца не только нельзя было подступиться с таранами, когда мост был убран, но и пороки, которые метали камни на расстояние меньше полета стрелы, не могли причинить им особого ущерба.
На десятый день под ударами тарана ворота монастыря наконец подались, и толпа чэригов ворвалась внутрь, кроша и поджигая все, что можно было поджечь и уничтожить. Биясь не на живот, а на смерть, монахи медленно отступали к Борисоглебской церкви, и небольшая их кучка смогла затвориться там, унося с собой и раненого Ферапонта.
В лихую годину пригодился его опыт воина, казалось забытый навсегда. Десять дней отбивал он атаки поганых, а когда они все же ворвались в монастырь, оставшиеся в живых заперлись в соборе и потом погибли в огне пожара вместе с хранившимся там зерном и утварью. Так погиб игумен Ферапонт — храбрый Федот.
Внимательно наблюдая за ходом боя, Субэдэй удовлетворенно взирал на клубы дыма и языки пламени, покрывавшие весь посад и часть окольного города. Теперь, когда монастырь пал и не сдерживает больше его войско, казалось, надо только засыпать рвы и разбить пороками ворота нижнего города, чтобы взять Торжок. Но ворота не поддаются… Полководец был убежден в неотвратимости своей победы, но эта задержка приводила его в ярость. Ветер доносил запахи гари, соленой крови, душный запах лошадиного и людского пота, трупного тления, и Субэдэй вдруг с тоской вспомнил ароматы своей родной степи: свежесть чебреца, холодок мяты, горечь полыни, терпкий — дэрусана, а также еле уловимый, но прекрасный запах эдельвейса, добытого для него в горах. Здесь он был одинок — единственные живые существа, которых он поневоле терпел в своем походном шатре, были два чутких и свирепых волкодава, которым он доверял больше, чем нукерам и ноянам.
Все было подчинено в его жизни и действиях одной цели — победе над врагом, будь то китаец или афганец, булгар или урус, половец или туркмен, все равно. Живя как простой воин, только одно отступление позволил себе баатур за долгую жизнь — он всюду возил с собой подушку, набитую сушеными цветами эдельвейса, которые предохраняют от головной боли. Он клал эту подушку поверх седла, находившегося в изголовье его жесткого ложа, и она помогала. Вот и сейчас, когда Субэдэй почувствовал, что голова болит все сильнее, как будто обручи стали сжимать ее, он спешился и вошел в свой огромный пустой шатер, взял подушку, поднес к лицу и стал вдыхать ее слабый, но такой целебный запах.
Глава XI
«СЛАВЕН БУДЕТ ГРАД СЕЙ СРЕДЬ ВСЕХ ГРАДОВ РУССКИХ…»
Новоторжский посадник Иван Дмитриевич дремал, сидя на лавке в своей просторной гридне[108], и его седая борода, опаленная во время последнего боя, лежала поверх кольчуги.
Ему снилась тишина…
Снились освещенные ярким солнцем разрумянившиеся детские лица, среди которых и его дети и внуки. Они катились на санках со всех городских холмов и пригорков, с визгом вылетая на лед Тверцы, сталкивались друг с другом, опрокидывались в снег на полном ходу. Иногда их лица куда-то исчезали, и на снегу выступали пятна крови. Тогда посадник вздрагивал и громко стонал. Он чувствовал, как, предвидя судьбу этих детей, все существо его пронизывала острая боль, раздирающая сердце. Она стягивала скулы, сжимала виски. Из каких-то неведомых, сокровенных глубин его существа поднимался от этой боли бешеный гнев. Он сообщал мыслям Ивана Дмитриевича беспощадную, разящую ясность, помогал увидеть еще невидимое, решиться на еще неслыханное.
Детство и юность посадник провел в Новгороде, как и большинство сыновей боярских, перемежая учение с лихими забавами и военными походами.
Как-то так получалось, что из походов он всегда возвращался с победою, что люди у него зря не гибли, что обладал он не только храбростью, но умом и терпением. Настал наконец такой день, когда избрали его новгородцы своим посадником вместо несправедливо обиженного князем Всеволодом Твердислава Михалкова, который с горя тяжело заболел, а потом постригся в монахи.
Почти девять лет был Иван Дмитриевич новгородским посадником, если не считать перерыва меньше чем на один год, когда на его место выбрали кроткого Федора Михалкова — дядю нынешнего посадника Степана Твердиславича. За это время сменилось несколько князей, а когда в 1229 году новгородцы призвали на княжение Михаила Черниговского, то Иван Дмитриевич добился даже, чтобы князь целовал крест, обещая править «по всей воле новгородской» и освободить смердов на пять лет от дани. Тогда же был заложен великий мост через Волхов, повыше старого, а деньги на его строительство взяли у любимчиков Ярослава Всеволодовича.