— Откуда? Я ответил:
— Москау, кунстмалер Академи.
Тут его осенила идея: раскрыв альбом на чистом листе, он тычет пальцем и, показывая на себя, повторяет:
— Цайхнэн! Цайхнэн портрет!
Я вынул карандаш и начал набрасывать его портрет. Немцы и наши пленные с напряжением застыли, смотрят. Через пять минут все узнают лейтенанта и галдят:
— Гут! Прима!..
Вырываю листе наброском и отдаю лейтенанту. Он задумчиво смотрит, прячет в карман. Но тут же, вспомнив что-то, достает фотографии, листает и, выбрав фото с изображением красивой женщины, протягивает мне:
— Фрау, цайхнэн.
Я понял, он хочет, чтобы и ее нарисовал. Я рисую. И опять все просматривают и одобряют меня, и мне кажется, что установился хороший контакт, что они расположены ко мне, уже отдают котомки, сумки от противогазов, а противогазы бросают в угол комнаты. Но тут фельдфебель вспомнил, что еще документы нужно проверить, и тянется рукой к моему карману на гимнастерке, где хранятся в прорезиненном пакетике фотографии моей жены, моих близких. У меня молниеносно проносится, что сейчас будут вот эти полуворы-полубандиты смотреть фотографию моей жены на реке, где она стоит обнаженная, надевая белое платье, а ветер треплет ей волосы и гнет камыши к воде, эту фотографию я больше всего люблю, на ней Галя такая чистая, светящаяся в капельках воды, это память о лучшем времени в моей жизни, о днях первой любви и радости, — и вот сейчас они будут смотреть, затем заберут, как поясок, скажут «сувенир». Инстинктивно я закрываю рукой карман и отстраняю его руку, этого рыжего с веснушками. Вижу, как моментально улыбка слетает с его губ, и он уже тычет мне пальцем в грудь:
— Коммунист! Коммунист! — думая, что там билет ВКП(б).
Все сразу изменилось, и уже только что смеявшиеся солдаты наседают на меня, а я отступаю в угол и не могу объяснить причины, но уже знаю, что у меня заклякло что-то внутри и я не уступлю, хоть понимаю, они могут сделать что угодно. Все это длится очень недолго, но сколько проносится в голове, как кинолента, на бешеной скорости, и уже когда меня схватили за руки, а рыжий вытянул «парабеллум» и старается меня ткнуть им в подбородок, лейтенант отстранил его и сам стал передо мной, нашел вопрос в своем вопроснике и показал мне:
— Что это такое?
Я ответил, помня единственные слова:
— Фото, фрау.
Он расхохотался и, вытянув свои фотографии, перевернул их тыльной стороной вверх, полистал передо мной, показывая, чтобы я сделал то же самое. Я вынул и сделал то же. Все отошли, но, как видно, всем им было не по себе, и нас выпустили во двор.
Это была первая встреча с немцами.
* * *
Утром следующего дня нас погнали по этапу.
Первый пересыльный лагерь. Возле города Белого. Здесь нас продержали десять дней. В течение этих десяти дней нам не давали воды, пищи, мы находились под открытым небом. Питались мы остатками картошки, которую находили в земле, так как лагерь был на картофельном поле. В тот год снег упал в начале октября, стояла холодная, промозглая погода. Здесь мы впервые увидели, как здоровые молодые мужчины умирают от голода.
После первых дней в этом пересыльном лагере, мы с Лапшиным и Лешей Августовичем пришли к выводу, да и мудрено было не прийти, что мучения голода и медленная смерть от жажды предопределили наш срок жизни, конец близок, и, значит, нужно просить у немцев работу, то есть рисовать, но у немцев просить. Обратились мы к переводчику-поляку. Мы решили высказать ему правду о своем отношении к Сталину. Уже в сорок первом, после того как нас довели до немецких танков, против которых мы имели только бутылки с горючкой, я понял, кто такой Сталин и что вся агитация о том, что наша страна готова отразить противника, — блеф, что нас ведут не воевать, а на убой, и никто не знает, где противник, где мы станем линией обороны. Выкопаем по приказу в рост окопы, через несколько дней нас поднимают среди ночи, и мы опять идем навстречу врагу, оставляя укрепления свои. Значит, такое было руководство. Кричали радио и газеты перед войной: «Наши границы неприступны! Врага будем бить на его территории!» И вот двинулся немец, и необученных голодных ополченцев выставили заслоном против армады противника. Вот после этого мне стало ясно, что никакого плана войны, никакого руководства Ставки нет, что Сталин — выдуманная фигура главнокомандующего.
Переводчику мы сказали, что у нас нет возможности выжить, если мы не найдем какую-нибудь работу, чтобы получить еду. Еще мы сказали, что, несмотря на то что мы добровольцы, мы не любим Сталина, так как он погубил много людей, а Леша, показав на себя, сказал, что его отец арестован и он не знает его судьбы.
Меня поразил он, этот переводчик, его ответ, который стал для меня жестоким уроком. Он сказал:
— Это ваше мнение, это ваши чувства. Но немцам о них не надо знать. Я сам постараюсь найти вам работу. Сейчас вам надо выжить, я буду вам помогать. А в дальнейшем вы найдете свое место.
Меня это поразило. Мне вдруг стало ясно, что даже в такой ситуации, без пищи и воды, когда речь шла о жизни, надо держаться до конца. Если ты хочешь в этой безвыходной ситуации не потерять себя, ты должен держать свою душу без сомнений. Какие бы чувства ни были у тебя к Сталину, есть сейчас два лагеря, две идеи и два человека, возглавляющие эти лагери, и чувства свои и сомнения ты должен давить и быть приверженным одной идее, а следовательно, и одному лагерю, и одному человеку, эту идею в данный момент олицетворяющему. Это стало законом для меня навсегда. Стало ясно, что ни смерть, ни пытка, а нас пытали голодом и жаждой, не дадут оправдания мне самому.
Хорошо, что он не был подлецом, этот поляк. Более того, он понял наше состояние и решил удержать нас, чем и преподал урок. Переводчик был польским офицером, он изменил своей родине. Что привело его на этот путь? Может быть, случившееся с ним самим помогло ему понять, что мы находимся в малодушном, крайнего отчаяния состоянии, и, зная своих новых хозяев, он не хотел нас даже близко допустить к ним. Но откуда эта мягкость, эти человеколюбие и щажение? Он не сказал нам каких-то слов, чтобы устыдить нас, не сказал ничего укоряющего, просто пообещал помочь. Это, конечно, сыграло в моей жизни, особенно в период плена, очень большую роль.
И он стал приносить нам фотографии, с которых мы рисовали, и потом сам относил наши портреты немцам, и сам расплачивался с нами за работу.
…А затем мы прощаемся с этим человеком. Мы смотрим из-за проволоки, как проходят мимо нас их машины, танки. Немцы идут на Москву. Польский переводчик уходит вместе с ними и говорит нам на прощание:
— Через две недели — мы в Москве.
Но странно было, он улыбался и махал рукой, а я его видел мертвым и без глаз.
* * *
…Четырнадцатый день плена. После десятидневного пребывания за проволокой, где накапливали пленных из числа трехсот пятидесяти тысяч, окруженных немцами под Вязьмой в октябре сорок первого, нас погнали по Варшавскому шоссе на запад.
Все происходит постепенно. Теперь я понимаю, что немцы двигались постепенно, чтобы нас «переработать». Нельзя было всех расстрелять, но нельзя было и наступать, имея в тылу столько пленных. Продержав в лагере и ослабив военнопленных, чтобы мы не могли разбежаться во время перегона, нас, обессилевших, отправили дальше по этапу. По дороге люди бросались к трупам лошадей, отрывали куски замерзшего мяса, конвой стрелял.
…Улица с частями разорванных трупов. Вода в трупных канавах. Сожженные избы, обожженные и сожженные теленок и поросенок. И вдруг я увидел книги на дороге. Видно, мы проходили мимо сельской библиотеки, которая сгорела. В грязи лежали Стендаля том с золотым тиснением и «Война и мир», я их подобрал и сунул в вещмешок. Я не мог переступить через них. Моей мечтой до войны было приобрести «Войну и мир» — и вдруг я увидел ее, в кожаном переплете, валяющуюся в грязи дороги. И я поднял их, не задумываясь, хотя каждый грамм в вещмешке казался килограммом, хотя все выбрасывалось, что только можно было. Но эти две книги спасли потом нам троим жизнь.