Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

При всех страхах и трудностях того времени мама сохраняла достоинство, умела быть сильной и бескомпромиссной. Папа мне рассказывал, что из-за своего характера мама часто попадала в разные истории, которые по тем временам могли кончиться очень и очень плохо. Однажды она заступилась за бывшего совхозного сторожа, сказав солдату, что пойдет к коменданту, если он не перестанет грабить больного старика. Солдат рассвирепел, наставил винтовку маме в лоб и так, маме пришлось спиной пятиться, вел ее до самого дома, иногда перехватывая винтовку из руки в руку, и маме казалось, что он вот-вот выстрелит. Но он не выстрелил, только понаслаждался тем, какой он сильный и смелый, может испугать женщину.

Подручные фашистов, полицаи, тоже не хотели отставать от своих хозяев и были еще более изобретательны. Пришло время, и отец с мамой снарядили Андрея. (Ему удалось выбраться из города и перейти линию фронта; потом он стал лейтенантом и прошел войну до Берлина.) Соседи не смогли уличить отца, но что-то все-таки пронюхали. Пришел к нам зять хозяев — начальник полиции, с еще одним полицейским и объявил, что папа укрывал комсомольца и если он сейчас не отдаст корову, то они пойдут и сообщат об укрывательстве в комендатуру. Папа понял, что донести в комендатуру они не рискнули: прямых улик нет, а все происходило в их же доме. Вот и шантажируют, чтобы отобрать корову, последний источник жизни стариков, хотят извести их голодом, забрать дом измором. И папа отказался отдать корову. Но полицаи не хотели отступать, зять закричал:

— Ты рисковал нашей жизнью, заставлял дрожать всю семью! Теперь посмотрим, как сам задрожишь! Будем вешать тебя!

Сразу вывели отца с мамой в сад, вынесли стул и поставили под нашей старой грушей. Перекинули через ветку веревку, завязали петлей, еще и мылом натерли, подвели отца, а маму стали заставлять надеть петлю на шею мужа. Мама сопротивлялась, тогда ее начали подпихивать пистолетом, а дружок зятя приставил дуло к глазу мамы. Папа сказал:

— Маня, надень, ты же видишь, это не люди. Когда мама надела петлю, зять сказал:

— Ну вот видишь, какой ты красный гад — жена сама тебя вешать хочет.

Заставили отца подняться на стул. Папа влез, они опять смеялись и острили:

— Как высоко залез старик, теперь его старуха не достанет!

Человек, который все это организовал, был мужем Ма-руси, младшей дочери хозяев, которую мама с детства жалела и ласкала.

Кончилось тем, что полицай угрожающе прошипел:

— Чтоб духу вашего здесь не было!

И они ушли, так и оставив папу под грушей с петлей на шее.

Почему они не вышибли стул из-под ног отца? Может, побоялись без приказа немцев казнить? «Скорее всего, — рассказывал потом отец, — решили, что достаточно нас попугали и что от страха мы сами уйдем куда глаза глядят. А куда нам было идти?»

Так что в это время не было покоя и у моих родных.

* * *

Мой бред с избавлением повторяется несколько раз, и я боюсь с ним расстаться, у меня есть углышек сознания, что все это правда, — и как я хочу верить в эту правду! Очнулся. Я в маленькой комнате на самом верху дома, под крышей, дым от самодельной буржуйки ест глаза, так как у печки нет трубы, окно закрыто плащ-палаткой, оно без стекол, рядом со мной лежит Володька из нашего корпуса, блондин волжский с голубыми глазами, тоже больной, и за нами ухаживает Колька Орлов, сам еще слабый, я узнаю его, это его в бреду я называл Галочкой, это его руки казались мне ласковыми женскими руками, но не было молока, был кипяток, которым он меня отпаивал, так как я сильно замерз на чердаке со своими баклажками, пока прошел осмотр и нашли эту комнатку, чтобы переложить нас сюда. Мороз на дворе под тридцать градусов.

В комнате с дымящей печкой нас лежит трое, дым ест глаза, и когда делается невмоготу, снимают часть плащ-палатки с разбитого окна, в комнату врывается клубами морозный воздух, и пелена дыма тает. Мы сами выбираем, холод или тепло и дым. Володька лежит тихо, иногда бредит, Ваня уже поправляется и пытается помогать нам. О нашем пребывании здесь знают немногие. Я мечтаю все время о виденном сне и перебираю все варианты, как бы хорошо было оказаться дома в Харькове и прятаться в погребе, я там наверняка бы поправился, перешел линию фронта…

Нам приносят наши пайки хлеба, но я его не ем, он такой жесткий и опилки так трещат на зубах, что проглотить трудно. Я мечтаю о белом хлебе. Мне кажется, что это и есть самое вкусное на земле — кусок белого хлеба. Но, несмотря на все старания товарищей, никому не удается достать кусок белого хлеба. Зато Николай Орлов достает чашку клюквы, это очень сложно, достать и пронести что-нибудь с воли, и теперь, хотя бы из нескольких ягод, нам удается пить кислый кипяток. Ох, какой это освежающий напиток!

Так проходят дни, дымные и морозные, с температурой и бредом и с маленькими радостями от кислых ягод клюквы. И все же дни и ночи жизни, за которую борешься не только ты, но и твои друзья, вырывая тебя из мглы смерти.

Уже мы поправляемся и начинаем, лежа на спине и смотря в потолок, в особенности когда наступает равновесие (тепло и нет дыма), рассказывать или читать вслух, или вспоминаем что-либо из прошлого, отделенного от нас толстой стеной заплетенной колючей проволоки и взрывами войны…

На пороге стоит Коля Гутиев, улыбается, расставил широко руки:

— Николай, дружище, как ты здесь, на курорте?! — И уже облапил меня, мы счастливо смеемся, радуемся встрече.

Коля уже поправился, и ему удалось сделать портрет немца, за что он получил кусок рыбы: «Вот она!» — Николай разворачивает бумажку и протягивает мне хвост вареной рыбы. Это первая еда, которую я ем с удовольствием. Я не знал, что рыба такая вкусная! Оказывается, я за две недели болезни почти ничего не ел, и сейчас первый раз у меня проснулся аппетит. Мы держимся за руки и рассказываем друг другу о нашей болезни, как он перенес ее на ногах и никто не знал, что он болен; что немцы тоже болеют тифом, но они плохо переносят, из шестнадцати выжило двое. Вот значит, не выдерживают немцы тифа, потому они говорят, что это специально русские таких вшей плодят, которые немцев уничтожают. Коля потихоньку рассказывает, что начальника канцелярии гауптмана Генриха тоже поразил тиф, и Коля видел, что его укусила именно вша, которая поползла от Николая на кресло Генриха:

— Вот! Наши русские вши — тоже партизаны!

Я хохочу и уверяю, что, наверно, там была и моя. Возбуждение сменяется усталостью, и я засыпаю. А назавтра опять жду Николая, когда он снова придет.

Сегодня нас должны вести на санобработку, мы готовимся и ждем с нетерпением целый день. В три часа нас повел Николай Орлов, мы держимся друг за друга и шатаемся, но нам очень весело. На улице много снега и инея, сосны по ту сторону проволоки стоят все в больших белых шапках, краснея стволами в лучах закатного солнца, из трубы бани поднимается столб розоватого дыма, стройно уходя в небо, все кажется праздничным в косых лучах солнца, и все удивительно уютно. Подходим к бане и, держась изо всех сил, чтобы не упасть, сделать вид, что мы не такие слабые, входим в дверь первого приемника. Здесь все раздеваются и сдают одежду в окно санобработки, как в Красной Армии, но когда я смотрю на своих товарищей, эта иллюзия пропадает, они столь худы, что могли бы с успехом изображать скелеты в анатомичке, кожа на всех висит серыми мешками. На цементном полу в предбаннике холодно, и я понимаю, что очень опасно раздеться совсем, потому ухитряюсь не сдать сапоги и в них стою и жду, когда пустят в душевую. Но нас еще должны стричь и брить. Наши головы действительно требуют стрижки, у одного длинные, белые, как лен, висящие, у других — сбитые, как пакля, торчащие во все стороны. Меня уже удалось остричь, но когда парикмахер хочет брить всюду, то это ему не удается, мои ноги и руки начинают выделывать такие движения, словно я танцую сложный негритянский танец, и я их остановить не могу, как ни стараюсь; даже парикмахер, пытаясь коленом прижать мои ноги, одновременно рукой придавливая меня к спинке стула, ничего не добился и, плюнув, сказал, что лучше после бани.

24
{"b":"239031","o":1}