Наконец он выпрямился. Взял из чьих-то рук длинное полотенце и вместе с другими мужчинами стал опускать гроб в могилу. Покачиваясь на упругом весу между глянцевитых могильных стенок, Василиса Даниловна навеки уходила в глубь родной степи.
Марат кинул вниз слепым броском полную горсть земли. Тоня с Зиной последовали его примеру. С минуту еще слышались мягкие земляные всплески, а потом и они стихли...
Люди молча побрели к автобусам. Марат остался один у подножия холмика, укрытого венками. Немного не дожила тетя Вася до цветения тюльпанов, за которыми, бывало, сама ходила в свое облюбованное местечко, где сохранились именно красные тюльпаны.
Какая пустота в душе: Марат чувствовал себя кругом одиноким. Тетя Вася умела заслонять собой минувшее, и вот оно внезапно обнажилось глубоким, зияющим провалом — и одиночество твое кажется неодолимым.
Он нечаянно подумал о деньгах тети Васи, сбереженных про черный день. Ему сделалось совсем не по себе. Неужели она могла тревожиться, что ей не к кому будет приклонить голову в старости? Да разве он чем обидел ее хоть раз? Кто теперь скажет тебе всю правду? Только совесть. Да, совесть всегда мучает живых, пусть живые и не виноваты перед мертвыми.
Дома, когда все разошлись с поминального обеда. Марат снова ощутил такой сильный накат тоски, что места не находил в пустой квартире. Он позвал Марину, дочерей.
— Пожалуйста, в ее комнате ничего не трогайте.
Девочки опустили головы. Они повзрослели за эти дни, и он, думая о том, как Тоня с Зиной были трогательно привязаны к тете Васе, полушепотом добавил:
— Никогда не забывайте ее.
— Что ты, папа, милый? — печально отозвалась старшая.
— Нет-нет, — клятвенно отозвалась младшая.
— Сам-то не убивайся очень, — заметила Марина. — На кладбище некоторые посчитали тебя сыном Даниловны.
— Ты даже не знаешь, как она по-матерински заботилась и о тебе.
— Я знаю все, Марат.
— Ладно, идите, я поработаю.
— Какая работа, опомнись, — сказала Марина и вышла за девочками.
Работать он, конечно, не мог. Однако сидеть без дела вовсе тягостно. И он взялся за ответы Богачеву, Озолиню, фронтовым подругам мамы. Стало полегче оттого, что живут на свете такие люди. Алла тоже, наверное, ждет письма. Но отвечать ей сегодня, как-то сразу, было бы жестоко для них обоих: смерть тети Васи решила их судьбу, как видно, безо всяких колебаний.
9
А весна продолжала свой торжественный ход по земле.
С высокого многопролетного моста народной памяти виделась вся эта неспокойная, в водоворотах, кипенно-белая треть века после Отечественной войны.
Вот уже прочно встало на ноги целое поколение. Оно составляет самую сердцевину общества. Это естественно: более широкой мирной полосы в наш грозный век еще не было. Но как бы ни ветвились семьи, какими бы свежими побегами ни обрастали они за эти годы, корень каждой семьи уходит в землю, политую кровью. Сыновья, дочери, внуки погибших терпеливо ищут трагическую правду о тех, кому обязаны жизнью. И само время постепенно возвращает людям неизвестные подробности бесчисленных боев, отчего память молодого поколения обретает живую, осязаемую реальность героической семейной хроники.
Недавно Марат опять получил письма от Галины Мелешко и Ольги Садовской. Уж на что он, кажется, все знал о матери, знал, где и как она погибла в тот августовский день, когда немцы, окруженные в Бендерах, вымещали зло на переправе. Но бывшие медсестры поведали, ему еще о многом: с каким нетерпением ждала его мама прорыва немецкой обороны на Днестре, чтобы тут же отправиться за наступающей пехотой; как не спала всю ночь, накануне того прощального дня, когда привезли на КП без сознания полковника Родионова; как сама вызвалась проводить Сергея Митрофановича до армейского госпиталя, хотя могли бы поехать они, Галина или Ольга; и как, поспешно собираясь в дорогу, не забыла взять с собой переписку с сыном, будто чувствовала, что не вернется.
Эти уже пожившие на свете женщины, Садовская и Мелешко, вспоминали былое с таким волнением, будто сами только что узнали о беде, постигшей капитана Карташеву.
Марат долго рассматривал их карточки, стараясь дорисовать и маму, — какой бы она выглядела сейчас. Но воображение его оказывалось бессильным: он по-прежнему видел ее тридцатилетней, почти комсомолкой. Нет, стало быть, время не старит тех, кто уходит в расцвете жизни.
Богачев прислал Марату дневник матери. Дневник был очень скупым: дата, населенный пункт, две-три строчки о событиях на переднем крае дивизии. Кое-где несколько слов о подругах по медсанбату да в конце торопливые записи о майоре Богачеве. Как ни бегло писала она о Валентине Антоновиче, ее отношение к нему менялось день ото дня. Можно было понять, что она трудно убеждалась в его искренности, и, убедившись окончательно, заметила в августе сорок четвертого: «Наверное, он — моя вторая судьба». И больше ни слова, дневник обрывался за два дня до ее гибели.
«Прости меня, старика, — писал Богачев, — до сих пор не мог расстаться с этими бесценными тетрадками. Ты уже не мальчик, так что все поймешь правильно. Отсылая бандероль, заново перечитал дневник Полины Семеновны. Читал и плакал, как на днестровском берегу. То был у меня единственный случай на фронте. А сейчас нет-нет да и всплакну в эти весенние дни и ночи. (Своим домашним говорю, что постарел.) Сколько боевых друзей похоронил я от Кавказа до Австрийских Альп, но Полина Семеновна — вершина всех моих потерь. «Я знаю, никакой моей вины в том, что другие не пришли с войны...» — сказал поэт. Сказал, не оправдываясь, а горько обвиняя себя за всех. Я тоже никогда не прощу себе нелепой смерти твоей мамы... Моя любовь к ней была, казалось, безответной. Лишь смерть ее открыла мне глаза на утраченное будущее. Не в этом ли двойная жестокость войны: убивая одних людей, она убивает и счастье других».
Марат теперь знал, что мама тоже любила Валентина Антоновича всем сердцем. Он долго не мог успокоиться: как действительно жестока военная судьба, которая настигла любящую женщину на полпути к выстраданному счастью.
Он снова прочел неоконченное завещание матери. Что же хотела она еще добавить?.. Но главное она сказала. И это ясновидение ее поражало его со временем все больше. Да, ясновидение павших — вечная загадка для живых, какими бы они сами ни были мудрыми.
Урал входил в свое рабочее русло. В мае схлынуло и весеннее половодье разбуженных воспоминаний. Эта весна выбила Марата из привычной колеи с тех апрельских дней, когда он похоронил тетю Васю. Но пора готовиться к летним изысканиям в Притоболье.
Как раз тут съехались ученые из Москвы, Свердловска, Челябинска на конференцию по экономическим проблемам Южного Урала. Ходоковскому что-то нездоровилось, он сказал Марату:
— Я делегирую вас от нашей кафедры. Сходите, послушайте в качестве вольного наблюдателя. Может, пригодится для ориентировки.
— Вы думаете, что речь пойдет и о воде?
— Во всяком случае, побыть среди умных людей полезно.
— Вы иронизируете или серьезно, Алексей Алексеевич?
— Я не строю никаких иллюзий насчет предстоящей конференции. Не для срочной переброски части стока сибирских рек на Урал пожаловали мои коллеги; У них ближних целей хоть отбавляй. Но, может, какой-нибудь ручеек из многоводных речей пробьется и в нашу сторону. Как вы считаете?
Марат отрицательно качнул головой.
— Не горячитесь там и не выступайте, ни к чему. Пороха у нас маловато, побережем порох.
— Хорошо, ограничусь кулуарными разговорами.
— А в кулуарах обычно и говорится о том, что не сказано с трибуны то ли из-за недостатка времени, то ли из-за нехватки смелости.
— Это последнее вернее всего.
Алексей Алексеевич только погрозил ему шутливо.
...В зале публичной библиотеки собралось с десяток видных академиков, окруженных докторами и кандидатами наук. Марат знал имена всех москвичей, но ни с кем не был знаком лично. (Бо́льшую часть аудитории составляли, конечно, местные товарищи: геологи, экономисты, строители, хозяйственники.) В ожидании начала конференции Марат, в самом деле на правах наблюдателя, приглядывался к приезжим людям. Из всех академических светил его особенно интересовал мужиковатый, русского склада ученый, располагающий немалой властью в Госплане. Вот с ним Марат поговорил бы начистоту, если бы кто познакомил.