Но Оксана встревожилась не на шутку.
— Вы не обращайте внимания на его бредни. Возраст, что ли? Обычно Ермолай лишнего не болтает. С вами только разговорился. От радости, наверное, вы ему столько наобещали. А для него это знаете какое подспорье.
— Все, мальчишки, все! Оксаночка, замолкни! Ты сегодня тоже много говоришь. Сегодня у нас праздник!
Ермолай Емельянович кашлянул и твердо, с особым значением подчеркнул:
— Продолжим наш праздник! Оксаночка, я не буду переодеваться в костюм, я весь вечер останусь в комбинезоне.
— Странная у тебя способность, не вовремя возникать с дурацкими шутками, — сказала с досадой Оксана. — Хоть голый ходи. — Она поджала губы и вышла, хлопнув дверью.
7
Как всегда, после шумных нервирующих действий наступила особая тишина. Она звенела в ушах писком одинокого комара. Но вот сквозь серебряную комариную паутину стали проступать посторонние шумы. И каждый на них обратил внимание, как будто бы выполняли задание на внимательность: сидели и слушали. Был не до конца завернут водопроводный кран; за стеной у соседей пела Алла Пугачева; вздохнул, покачнувшись, холодильник — включился и пошел шуметь, бархатно и низко.
— А вот скажите, — начал Ермолай Емельянович, — забавная мы нация, русские. Сколько не видимся, сколько писем посылаем друг другу, изливаем душу, и все мечтаем — вот встретимся, вот поговорим… до утра, как студенты, как юноши, вступающие в жизнь. И вообще, за одним бы столом… Греет мечта о встрече. На душе как-то теплее. И вот наконец встречаемся. А результат? Немедленно отыскиваем повод и вываливаем три короба претензий. В крови, что ли, это у нас? О чем сегодня ни говорим, все уходим в сторону. Как течением сносит.
«Когда летом заезжал переночевать, все ходил, вынюхивал, будто что потерял. Теперь-то ясно! Искал, наверное, гвозди. Конечно, гвозди. Думал, ящики стоят. Лаки и краски. А ящики, к сожалению, не стояли. То-то и завалился спать сразу после ужина. От расстройства. В нормальную квартиру, видите ли, попал, не в скобяную лавку».
— Самые близкие люди, — продолжал Ермолай Емельянович. — Кроме Богдана, Оксаны да вас вот, кто еще у меня есть! Да нет никого. Совсем пусто. И не будет никого.
Неожиданно припомнилось Владимиру Михайловичу, как провожали в армию Володю. Дочка прибежала тогда всклокоченная, глаза горят. Прямо на работу прибежала.
— Папа, Володю забирают.
— Кто? Куда?
— В армию. Повестка пришла: явиться с вещами.
— Все правильно: являются подстриженными под нулевку и с вещами.
— Неужели ничего нельзя сделать? Вы же товарищи с военкомом. Ты представляешь — все жизненные планы тю-тю! И у него институт, и вообще наши личные.
— Это Володя просил поговорить со мной?
— Да при чем здесь Володя, у меня своя голова на плечах. Папа…
С трудом тогда сдержался Владимир Михайлович. Откуда у сопливой девчонки эти мещанские замашки?
— Твой отец — офицер запаса. Твой отец с оружием в руках прошел от Москвы до Берлина. Как ты можешь… Если из тебя когда-нибудь получится человек, тебе будет стыдно за этот разговор.
Так ответил дочери Владимир Михайлович; сухо прозвучала короткая речь и назидательно. Даже сам внутренне содрогнулся. Какая, однако же, выпирает казенщина… Ту же самую мысль нужно было выразить по-другому, ласковей, что ли, вспомнить пример из личной жизни, чтобы дочка извлекла моральный урок. Ан нет, добрый малый, всегда бывший сутью Владимира Михайловича, наверное, все-таки надежно положен на лопатки другим малым — разумным и деловым. Разлада в душе, конечно, не было и быть не могло, но получалось так, и ничего с этим не поделать, — добрый малый, бывший сутью, чувствовал и переживал, а разумный и деловой участвовал в разговоре, произносил слова. Владимир Михайлович давно смирился с таким положением: пусть себе, в любом случае оба малых делают общее дело, каждый по-своему льет воду на мельницу генеральной идеи.
Дочка ничего больше не сказала, но посмотрела на него так, что Владимир Михайлович навсегда запомнил этот страшный, встревоживший его взгляд. Он впервые почувствовал, что на него посмотрели с откровенной жалостью, и при этом не какой-нибудь там жалостью… а доброжелательной, тоскливой, что ли, грустной ли. Короче, как на тяжело заболевшего или же как на того, который не понимает что-то важное и никогда не поймет. Позднее он ловил похожие взгляды посторонних… Или же он действительно чего-то недопонимал, или же он стал внимательней; хотя с чего бы становиться внимательней?
А Ермолай Емельянович продолжал говорить, рассказывать о своей трудной, но в конечном итоге плодотворной жизни. Основная суть плодотворности заключалась в том, что он, пусть в конце пути, но все-таки пришел к пониманию. Пониманию основных истин, пониманию разумности и закономерности всего происходящего с ним, с его семьей, с окружающими.
Владимир Михайлович слушал его вполуха, и тем не менее у него создавалось впечатление, что Ермолаю позарез необходимо в чем-то оправдаться, убедиться в правильности своего пути и тех изменений, случившихся с ним в последнее время. Ему нужно было утешить себя.
— А начинал-то я столярничать здесь же, у себя дома, в подвале. Пригрел один приятель, отец ученика. Обстоятельный мужик, на редкость. Как он задумается, как уйдет в работу, так сразу и начинает: «Свиданье забыто над книгой открытой…» Мурлычет себе под нос. И сразу как бы все теплеет вокруг. Наша песня, куда тут денешься. Воспитывались. Пели. Верили. Надо же, верили — не хлебом единым жив человек. Даже более того, чуть ли не отрицали хлеб. А вот и ошиблись. Сильно молодые были, прямо рвались преодолеть какую-нибудь трудность. А на поверку получилось — без хлеба никуда. Сначала все-таки хлеб.
Долго не выходил из головы Владимира Михайловича дочкин поступок. Нет-нет да и вспоминает он ее странный, сожалеющий взгляд, нервную дрожь лица. После они никогда не вспоминали об этом: он не упрекал, она не оправдывалась. Но что же все-таки сие значило, откуда могло взяться? Дочка воспитана на романах «Как закалялась сталь» и «Молодая гвардия». Может, действительно в подсознании заложено: вначале подумай о себе, а потом о других? Но это же черт-те что! Тогда бы ничего на земле не менялось, и мы бы сейчас не ракету к Венере запускали, а обтесывали каменные топоры.
Владимир Михайлович первое время, когда случались застолья, советовался с друзьями. А те отвечали по-разному. Убеленные сединами, у каждого в кармане валидол, они сами многого не понимали в своих детях. И ни у них, ни у Владимира Михайловича не было времени, а следовательно, возможности, вникать и анализировать… Вот и оставалось им одно: уповать на жизнь — она, мол, сама обломает и выведет на правильную дорогу. И все будет нормально, пока отцы твердо стоят на земле, пока отцы что-то значат в этой жизни. Следовательно, все-таки, когда думаешь о будущем детей, приходится иметь в виду свою общественную состоятельность?! Углублять эти соображения Владимиру Михайловичу никак не хотелось — организм протестовал.
— Мы любыми способами украшали наше существование, — продолжал искать сочувствия Ермолай Емельянович. — Мы создавали сказки и сами верили в них. У нас есть свои маленькие семейные тайны. Только вам могу довериться. Все, например, считают Оксаночку полячкой. И она вам говорит, что родилась под Лодзью. Католичка. Ходила молиться в ко́стел, — он сделал ударение на первом слоге, по-польски. — Но мы с Бо́гданом, — опять ударение на первом слоге, — знаем, а теперь и вы будете знать, наша дорогая родня, что родилась Оксаночка не под Лодзью, а под Киевом. Во время войны ее семья эвакуировалась в Куйбышев, а вернулись уже не в Киев, а во Львов. Жили в особняке, на окраине, в так называемой профессорской колонии, недалеко от памятника погибшим танкистам. В костел она действительно ходила часто. Но, мальчишки, ну вот вам честное слово — она там не молилась, а слушала хор. Если бы вы знали, как пели тогда в костелах. Душа сама возносилась на небеса. Что говорить, мальчишки, я давно там не был, может, и сейчас хорошо поют. Когда она уезжает проведать своих старичков, она всем говорит, что уезжает в Лодзь. И все, знаете, верят, никто не уточняет, не проверяет, потому что никому ни до кого нет дела. Вот своеобразие у нашей Оксаночки. Мы тоже с Богданом, чтобы сделать ей приятное, вспоминаем дорогую маму Польшу, — тут Ермолай Емельянович было засмеялся, но оборвал смех, потому что мгновенно сообразил: не анекдот рассказывает. — Может, выпьем?