— Можно к вам?
— Если нужно, то можно.
Тогда Валентина уверенно распахнула дверь и вошла в кабинет. Чувствовала она себя в официальном кабинете довольно свободно: ей приходилось бывать здесь чуть ли не каждый день по типографским делам. А поскольку в полиграфии, в своей специальности, она разбиралась больше Евгения Александровича, то пробуждала в его душе самые добрые чувства. Они даже перешучивались. Валентина как-то спросила:
— Вы, случайно, не знаете, как размножаются кактусы?
На что Евгений Александрович тут же ответил:
— Ни разу не видел. Ночью я сплю.
Пока Евгений Александрович читал и подписывал бумаги, Валентина разглядывала его. Она сказала:
— Вы сегодня плохо выглядите.
Вместо того чтобы ответить что-нибудь остроумное, Евгений Александрович снял очки и стал протирать линзы носовым платком.
— У меня с отцом плохо. Вчера отвез в больницу.
И оттого, что Валентина напряглась, ожидая каких-то еще подробностей, он добавил:
— А в палату не пускают, грипп, говорят, гуляет по городу.
Валя сочувственно кивнула:
— Да, грипп. Но я могу помочь вам: я могу достать пропуск в палату.
— Каким образом? — и в голосе его была не радость, а вежливое понимание невозможности этой затеи.
— Я знаю как. У меня есть знакомая, очень хорошая женщина.
— Буду благодарен, — только и сказал Евгений Александрович.
Несчастный случай, уложивший отца в больницу, поразил Евгения Александровича своей нелепостью, варварством, своей необязательностью, что ли. Вышел старик утром на кухню покурить — спичек под руками не оказалось. А мать чуть свет стирку затеяла — на плите в баке белье кипятилось. Хотел он бак сдвинуть, клочок бумаги зажечь, да и перевернул его на себя.
«Скорая помощь» тут же отвезла отца в больницу, а Евгений Александрович вдруг серьезно задумался о случайностях в жизни. Но уже не с благодушием и уверенностью много повидавшего ученого, а конкретно и образно, как дикарь, у которого преобладает первая сигнальная система. Это надо же — наше существование зависит от тысячи случайностей. И они, оказывается, закономерны. Мысль, конечно, стара, как мир, но одно дело доводить ее до сведения студентов, другое — знать: бак, поставленный на плиту руками матери, уготован для тебя…
А вечером он вспомнил Фета. Он достал из шкафа заветный томик и сразу же нашел нужные строчки. Евгений Александрович подозвал десятилетнюю дочь Светлану.
— Послушай, о чем писали сто лет назад.
Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет и плачет уходя.
Понимаешь? Просиял над целым мирозданьем и в ночь идет и плачет уходя.
— Понимаю, папа, — сказала Света, глядя на отца серьезными глазами.
— Это гениальные стихи. Лучше не скажешь: «сиять над целым мирозданьем…»
— Понимаю, папа, очень хорошо понимаю.
Впечатлительная девочка, ученица третьего класса музыкальной школы, уже готова была расплакаться. Евгений Александрович притянул ее к себе и почувствовал, как и у самого глаза стали влажными. Он даже сам растерялся, столь неожиданным это было для него. Несчастье ли окрылило поэзию до невозможного взлета, вспыхнувшая ли внезапно жалость к дочери, такой маленькой, такой беззащитной… Только представить, сколько ей предстоит испытать в этой жизни… В самом деле, что жизнь и смерть? Главное — огонь души человеческой. Это страшно, когда, просияв над мирозданьем, он гаснет, но еще горше, когда он гаснет, не загоревшись… А Света сжала руку отца, и пальцы у нее были сильные, как у настоящего музыканта.
…В будничной суете, в заботах малых и больших Евгений Александрович незаметно, но крепко привязался к своему институту. Ему стал нравиться даже внешний вид здания, походившего на гигантский корабль. Стояло оно несколько в стороне от других домов, сверкало и переливалось окнами, стеклянными переходами, алюминиевой отделкой, декоративной облицовкой. Внутри же это был настоящий лабиринт. Среди преподавателей даже ходила шутка: если абитуриента завести, допустим, на третий этаж, и он сам отыщет выход, его можно смело принимать без экзаменов, за одну только сообразительность.
Души людей пока что были в тревожном состоянии. Евгений Александрович вникал в их дела, они, естественно, старались вникнуть в его, чтобы знать, чего можно ожидать от нового. Вот, допустим, не так давно приходил крупный седовласый мужчина в богатом темно-зеленом костюме — преподаватель с архитектурного. Он удобно расположился на стуле, положил ногу на ногу и сказал, что заглянул просто поздороваться.
— Спасибо, — сказал Евгений Александрович и привстал. — Ну, здравствуйте! — И тут же придвинул к себе кипу бумаг.
Посетитель сильно удивился, но правильных выводов не сделал. Он стал продолжать в том же тоне:
— Значит, вникаете, так сказать, окапываетесь…
— Не вам одним, — ответил проректор и так улыбнулся, что у почтенного гостя пропала всякая охота помогать советами.
— Я еще и вот зачем: как бы начальство посмотрело на мое совместительство?
— А как смотрит завкафедрой?
— Я, собственно, хотел сначала с вами.
— А вот вы сначала с ним.
— Как угодно, — сказал архитектор, вставая. — Как вам будет угодно. Деньги, их, знаете ли, всегда не хватает.
— Извините, один нескромный вопрос: вам сколько еще платить?
Седой мужчина в дорогом зеленом костюме слегка смутился:
— Смотрите, воистину, так сказать, вникаете. Но вы напрасно так, совместительство — это для пользы дела.
Архитектор ушел расстроенный, это и по лицу было видно и по походке.
«Не будет брать совместительство, — вдруг подумал Евгений Александрович. — Испугается. Обязательно подумает, что я доложу бухгалтерии. Э-хе-хе… Надо бы посмотреть, чем они там занимаются, на архитектурном».
Архитектурный факультет размещался на шестом этаже. В достаточно просторном классе сидели за мольбертами студенты, они старательно срисовывали пирамидку. Вдоль стен, в плоских стеклянных шкафах, стояли гипсовые головы, черепа, статуэтки — короче, весь тот пестрый набор, который собирается в каждом рисовальном классе.
Старичок художник, проводивший занятие, слегка кивнул Евгению Александровичу и продолжал свое дело. Он останавливался около каждого мольберта, сощурившись смотрел то на модель, то на работу студента. Затем, найдя какую-то неточность, брал карандаш и вносил поправки. Студент краснел и поспешно и часто кивал, и старался побыстрее вызволить карандаш из рук учителя. А старичок произносил фразу, каждому одну и ту же:
— А так — талантливо! Безусловно талантливо! Ах, какая мощная, свежая линия. Дерзайте!
Евгения Александровича сразу покоробила эта фраза. Что за массовый гипноз… Кому это нужно? Он подошел, посмотрел рисунки. Ничего особенного, и он бы так нарисовал. При чем же здесь мощность и свежесть линий?
На работы Евгений Александрович больше не смотрел. Он разглядывал студентов. А они, безусловно, чем-то отличались от своих собратьев, поступивших на другие, сугубо производственные факультеты. Здесь юнцы почти все бородатые, усатые, в джинсах и кофтах, и лица их, как показалось Евгению Александровичу, подернуты голубоватым дымком ранней усталости. Впрочем, подумал он, дело не в джинсах и не в излишней волосатости. Все гораздо сложнее. Первый легкий ветерок в лицо, и от голубого дымка не останется и следа. Все дело в том, насколько правильно и надежно закалят в этих стенах тот стержень, на котором держится личность.
Евгений Александрович дождался конца занятий и вместе с преподавателем пошел на кафедру.
— Как ваше мнение? — спросил старичок, разминая сигарету. Пальцы его дрожали.
А Евгений Александрович думал о том, сколь сложно положение у институтских художников. Еще несколько лет назад они были сильны и чиновны. Бог им судья, какое там было у них творчество. Только одно очевидно: они умели хорошо говорить и правильно, и создавали гигантские полотна. На гребне был тот, у кого картина была больше. Так появилась в те времена знаменитая работа «Весенний сад и статуя пловчихи». И жирная белая тетка, и масса деревьев, и заводские трубы на горизонте — все это по задумке творца олицетворяло вечную молодость. Картина была особенно большая, поэтому создавалась на даче. Туда и ездили смотреть ее ценители изящного.