Старица Ульяна вошла, опираясь на костыль, с левой руки ее подхватила, вела баба Павла, смиренная могутная женщина в черном повойнике, в темном, в крапинку сарафане.
Старица стала, откинула наметку с воскового лица, помолилась на икону, поклонилась по чину, придерживая крест левой рукой.
— Здравствуйте, Босые! Поздорову ли, Тишенька, внучек? — говорила она звучно, покамест Тихон кланялся ей в ноги.
Ульяна села во главе стола и упорным взглядом смотрела на Тихона, покуда он вел свой рассказ о том, что в Москве, на Волге, как жил он у дяди Кирилы.
Чем дальше шел рассказ Тихона, тем глубже оба мужика запускали пальцы в свои бороды. Чудно! Выходило, ежели подумать, — три десятка бояр в Москве вертели всей землей как хотели, так и эдак. А вот в лесах на Севере да в Сибири работа спорилась без бояр — в лесах-то бояр не бывало. А как загудел по Москве народный завод — испугались, кинулись, сказывают, на иноземные дворы, к посланникам, прятали у них животы и пожитки, из Москвы побежали. Народ сбросил боярского хозяина Морозова, вырвался из-под бояр… Видно, надо думать, как дале жить…
В раскрытые окошки глядела душная летняя ночь, мелькали звезды. Рассказ Тихона развертывался обстоятельно— про бунт на Красной площади в Кремле, про то, как собирались у Кирилы Васильича, писали челобитную.
Когда Тихон замолчал, отец поднял голову.
— А чего брат Кирила сказывает? — спросил он.
— Как уж ехать мне, дядя сказывал: должно, созывать будут Земский собор из всех чинов людей, — ответил Тихон. — Государь, слышно, приказал все статьи собирать всюду — и в уставах у святых апостол и отец, и в законах греческих царей, все, что к нашей жизни сгодится, чтобы всем людям, и черным и всяким, они были известны. А то теперь каждый воевода правит, как ему господь на душу положит.
— Ишь черт! — чуть усмехнулся в бороду Василий Васильевич. — Та-ак! Тряханули, значит, москвичи большими боярами… Лады! Польза большая. По всей земле гул идет. И у нас. в Соли Вычегодской были тоже замятии. Побежал боярин-то. Хе-хе… ночью!
— Пётра мне обсказал! — отозвался Тихон. — Слыхал я — везде неспокойно. И в Сибири тоже… А ежели б он не убежал, убили бы вычегодцы боярина-то?
— Обязательно, до смерти! — сказал Павел. — Да так и надо. Трутни! Нетяги[69]! Как иначе?
— А по-божьему! — вдруг стукнула костылем об пол старица. — Как же это можно — людей бить до смерти?
— Народ все может, бабенька! — сверкнул глазами Тихон.
— Значит, внучек, ты — меня, я — тебя? — горячо говорила старица. — Обида за обиду? Зуб за зуб? А когда же конец гневу? Что святой Антиох говорит о гневе? — подняла старуха восковой пальчик. — «Добро есть человеку стараться удержать гневную страсть». Должен он терпением сокрушать ярость. Кротостью. Смиреньем. Бесы-то гневом отымают у человека плоды его трудов. Гнев — разорение души и тела. Мерзка богу всякая ярость! Тьфу!
— Бабенька! — метнулся к ней Тихон. — Да ежели терпеть невозможно?
— А не можешь в миру терпением жизнь строить, уходи из мира, вот что! — говорила старица, быстро перебирая зерна четок. — Не сможешь осилить мира разумом, кротостью, любовью, трудом — бросай мир, ежели ищешь правды! Топором да кулаком мира не взять! Христа-то как люди изобидели — на кресте распяли! Эва! А ведь он бог! Бога казнили — вот они, люди! Да ежели бог бы он гневом на то распалился, пожег бы весь мир громом! А как Иван Золотые Уста учит? Бог-то де не как люди! Люди творят долго, да разрушают скоро. Бог сотворил мир борзо, в шесть дён, а вот не рушит его сколько времени, терпит грехам нашим месяцы, и лета, и века… ждет!
— Так, значит, ежели воеводы на правеже людей бьют безвинно, ты терпи? — вскочил с лавки Павел.
— Уйди! Тебе говорю, уходи от греха! — застучала костылем бабка Ульяна. — Уйди от зла, сотвори благо. В лес иди! В тишину! В Сибирь! Обличай людей делом! Не словом! Не множь зла раздором!
— Жизнь, стало быть, свою так и бросить? — не подымая глаз, спросил Тихон.
— Правды ищи — все приложится, — исступленно дрожа, говорила старица Ульяна. — На лодке плывешь, небось камень увидишь — отвернешь? Лодкой-то камня сбивать дуром не будешь? А на людей бросаться будешь? Нет! То-то и есть. Правда-то останется во веки веков. Не сгинет! Слыхал, как с тропы Батыговой ушел от грехов в Святое озеро град Керженец? От греха ушел. И теперь на зорях слышит народ из озера того звон светлый, видит в воде храмы да дома. То-то и есть! Правда есть, правда и останется, не одолеют ее врата адовы.
— Народ-то, он и бежит за Камень, за Волгу, на Дон, в Литву от грехов, а бояре его ловят да назад волокут!
Работай-де, смерд, на меня, боярина! Казня-ат! — кричал уже Павел.
— Не бойсь казни! Кто смерти не боится, тот свободен! Всех не сказнишь! Обличай тех казнящих в лицо. А то обличающих смелых-то да добрых мало находится, только исподтишка злоба да ярость.
Старица замолчала, закрыла лицо рукой, шатнулась.
Тихон бросился к ней:
— Бабенька! Что, худо тебе?
— Плоха стала, Тишенька! Простите, детки! — вздыхала, кланяясь, старуха. — Павлу мне кликните. Видно, доходит мое время. Побреду восвояси.
В общем молчании старица Ульяна оставила горницу.
— Ей-то, нашей бабке, можно так говорить, — усмехаясь, растроганно заметил ей вслед Василий Васильич. — Ей-то смерть близка, ей уж ничего не нужно. А вот нам-то трудно это слушать! Старуха!
— А и молодые есть, которые так говорят! — раздумчиво заметил Тихон. — Видал я, батюшка, на Волге такого попа. Его боярин в Волгу сбросить велел, а поп смеется. «Дурачок, говорит, боярин-то! — Смеется! — Учить его надо, боярина-то, ничего больше!» Ей-богу!
— Трудно дело — правду говорить! Найти ее, правду, нужно! — раздумчиво говорил отец. — Драться-то легче, чем терпеть да молчать. А ежели у нас в Устюге тоже будет завод, чего будем делать, сыны?
— И в Устюге, батя?
— Ага! А что? Как везде. Наш-то воевода Милославский тоже на правеж весь город норовит поставить — Москва денег требует. И ему по сошному разрубу тоже деньжонок собрали с посаду да с уезду в почет. Двести шестьдесят рублей — бей-де, милостивец, да потише. А теперь услыхали устюжане, что в Москве деется, — чешут затылки: деньги надобно отобрать. А деньги, известно дело, с ершом — дать дашь, а назад не вытягнешь… хе-хе!
— Завтрева-то народу у праздника будет — и-и-и… Весь уезд! — сказал Павел. — Да и седни уж торг немал. Вокруг собору табором стоят! Медведей навели. Гудошники. Скоморохи, слышь, бояр ломают.
— Ну, Тихон, иди ты с дороги отдыхай! Утро вечера мудренее! — поднялся отец с лавки.
Утро над Устюгом встало в тонком мареве, туман вскоре свернулся — быть жаре! Зеленым малахитом стоят леса за рекой, в заречье зардел храм Умиленья, вдали, над Троицким монастырем, что на Гледени, искры. А по рекам, по Сухоне да по Югу, еще до света один за другим лодки, струги, насады с народом валили на праздник валом, весь берег заставлен суденышками. Да и по дорогам со всех сторон пеше подходят к городу богомольцы, шли лесом, через росистые луга, ехали на телегах. Бабы в сарафанах с пуговицами в один, в два ряда, в белых насборенных рукавах, в саянах, в повойниках да в киках, девушки в косах, бусах, лентах. Мужики в белых рубахах с красными клиньями, в новых шляпах с цветками за лентами, в новых лаптях, много в сапогах.
Посадские да торговые люди тоже щеголи не хуже — в цветных рубахах, в синих, коричневых, серых суконных кафтанах, в однорядках, а кто и в шелковом узком зипуне с позументами, бабы их в цветных летниках. Народ наполнил всю Соборную площадь, в улицах, в переулках, в тупиках впритык стоят телеги с задранными высоко оглоблями, лошади с торбами на мордах хрустят овсом.
Товаров понавезли, навалили горами, уже наставлены ларьки, прилавки, харчевни, сбитенщики снуют пчелами со сладким сбитнем, стоят бочки с пивом. Однако, пока не отойдет обедня, не торгуют — грех!