У царя оставили только Смоленск, Дорогобуж, Невель, Велиж да Чернигов — на левом берегу. Правый берег Днепра отходил к Польше. И Киев хотя оставался у Москвы, да всего на два года, а потом должен отойти к Польше. Эх, хорошо, что хоть князь и воевода Трубецкой лег в могилу— не видит, что вышло из того, за чем было пошли.
«Быть Афанасью боярином! Руки с войной развязаны, — подумал царь и перекрестился. — Мир легче… Мятежникам я теперь укажу путь…»
Участь протопопа была решена в эти минуты бесповоротно.
Игумен Пафнутьевского монастыря Парфен, вернувшись из Москвы в Боровск со встречи патриархов 4 декабря, видимо по простоте души, потрясенный пышностью торжеств, бросил протопопа в промерзшую, нетопленную келью и на три дня оставил его без еды. Так прошла вся зима.
Только 17 июня протопоп Аввакум встал на суд в Чудовом перед Собором и вселенскими патриархами.
Заседание шло в том же малом храме, где был низложен патриарх Никон, так же сидели лиловыми волками патриархи, так же егозливо, лисами сидели русские архиереи.
— Упрям ты, протопоп, — сказал после долгих споров протопопу патриарх Паисий, — упрям! Вся наша Палестина, и сербы, и албанцы, и румыны, и латинцы, и поляки, тремя перстами крестятся, а ты один в своем упрямстве стоишь.
— Учители вселенские! — отвечал протопоп. — Смотрите-ка земли этих народов. Рим упал, лежит, не встанет! А Польша тоже с ним погибнет! А у вас, у греков, Магомет правит, ваша вера пестра… Оно и понятно — вы слабы стали. Так вот, приезжайте к нам, учитесь, у нас-то земля самостоятельная… И всегда было раньше у нас, что вера была чиста и непорочна и спасала нашу землю.
Вскочили тут митрополиты Павел да Илларион:
— Чего ты, Аввакум, на русских святых указываешь? Глупы они были! Неграмотны! Нешто им можно верить?
— Вишь, мы грамоте не умеем, а греки милостыню от нас берут. А землю какую мы построили? На Амур вышли! — кричал протопоп. — Не умели грамоте! Да чего говорить! Я один, пусть я один, да чист и прах отряхаю от ног моих перед вами. Да и сказано: лучше один праведный, чем десять беззаконных!
Протопоп от лица всего молчаливого народа своего один объявил это сонмище черных монахов беззаконным! Объявил безаконными тех великих патриархов, которых встречала Москва во вьюжный день ноября! Митрополиты Илларион и Павел вскочили, бросились на Аввакума, за ними другие архиереи…
— Постойте! — завопил избиваемый. — Постойте! Эй, толмач Денис-архимандрит, переведи владыкам-патриархам: ежели убьют меня здесь, как обедню они станут служить? Каким надлежит быть епископу? Преподобному, незлобивому! А вы что творите?
Опомнившись, сели архиереи на лавки, лица вытирают, волосы оправляют. А протопоп, отойдя к входу, повалился на порог боком, смеется:
— Вы посидите, а я полежу. Отдохну я!
Вопит Собор:
— Дурак ты, протопоп! Да ты патриархов не уважаешь!
— Что ж, — отвечал тот, — я знаю: юроды мы, Христа ради… Вы славны, мы же презренны. Вы сильны, мы слабы. Что поделаешь?
Евфимий, чудовской келарь, медленно поднялся с лавки, пробурчал:
— Прав ты, протопоп! Нечего нам говорить с тобой!
Восточные владыки, осудившие Никона, теперь осудили и Аввакума, который шел как раз против Никона. Они прокляли, предали его анафеме еще раз, а вместе с протопопом прокляли, отлучили от Никоновой церкви и всех, кто смел стоять за исконное предание в вере.
И поволокли стрельцы на телеге огнепального протопопа в тюрьму на Воробьевых горах, посадили там с попом Лазарем, с протопопом Микифором из Симбирска — тем самым, которого схватили в Симбирске при проезде восточные патриархи, да со старцем Епифанием, иноком с Соловков.
Пряча Аввакума от народа, перевели его вскоре на Андреевское подворье в Саввиной слободе, оттуда вернули в Москву, на подворье Николо-Угрешского монастыря… Тут к протопопу пришел стрелецкий голова Артамон Матвеев, царев любимец, да дьяк Дементий Башмаков из Тайного приказа, в царской комнате новые люди, говорили ласково царские слова:
— Велел тебе, протопоп, государь сказывать — ведает он тебя, ведает твое чистое, непорочное житие. Ведает то, чего ты хочешь… «Прошу, говорит, твоего благословенья мне с царицей и с ребятами… Помолись за нас! Соединись со вселенскими хотя небольшим чем!..»
— Пусть судит мне бог умереть, — отвечал в слезах протопоп, — а с отступниками не соединюсь. Скажите государю: «Ты царь — мой царь! А им до тебя — какое дело? Свово царя греки потеряли, да и тебя проглотить к нам приволоклися!»
Тверд протопоп, стоит не колеблясь. И вскоре снова жалует к нему Артамон Сергеич Матвеев, ведет к нему другого нового в Москве человека — ученого киевского монаха Симеона Полоцкого, наставника царевича Алексея. «И было споров очень много, разошлись как пьяные…» — записал Аввакум.
— Какой острый разум! — отозвался этот ученый богослов о протопопе. — И какое упрямство! А какое невежество! Разговаривая со мной, он плевал на пол. Мужик!..
Но все в этом мире имеет свой конец. Царским указом от 26 августа 1667 года протопоп Аввакум был безвозвратно сослан в низовья реки Печоры, в Пустозерский острог, по немилостивому суду Судии Вселенной — Александрийского патриарха кира Паисия.
Однако и для самого Паисия это тайное путешествие в Москву не сошло с рук даром.
После отъезда Паисия в Москву вскоре же бил челом своему султану турецкому Магомету, митрополит Иоаким, донес он, что патриарх Паисий сбежал в Москву и что он, Иоаким, просится на его место — быть бы ему патриархом.
И он, Иоаким, по воле султана сел на патриарший трон и вернувшегося Паисия не пускал. Царю Алексею пришлось просить султана за Паисия.
Положение Судии Вселенной было восстановлено благодаря поминкам султану от царя.
Глава седьмая. Проклят царь
Вселенские огнеглазые патриархи орудовали в Чудовом монастыре, писали проклятья да благословенья, стрелецкие головы, земские ярыжки волочили арестованных по монастырям, по тюрьмам, по ссылкам, палачи на Болоте били кнутьями осужденных: «Поберегись, обожгу!» Палачи в то время и вырезали языки попу Лазарю да старцу Епифанию, что сидели вместе с протопопом Аввакумом за дерзкие слова да за неподобное писание.
И наперекор всем этим преступлениям весна на Москве зацветала пышно да нежно. Сады, дворы московские стали в недвижных белых да розовых облаках душистого цвета, по прохладным светлым ночам под окнами посадских изб, боярских хором щелкали, заливались соловьи. Девкам не спалось на жарких постелях на лавках, месяц заронял зеленые искры в углы, под стол, под лавки — шевелились там тени, мерещились мохнатые, мягкие, словно коты, домовые с зелеными глазами.
На ясных утрах пыль стояла над Москвой, пестрые коровы брели на выгоны, вперебой били колокола к ранней обедне, скрипели журавли колодцев. Бабы, покачивая станом, несли по дворам свежую воду. Мужики умывались на дворах, наскоро ели, становились, садились за работу — стучали ткацкие станы, молотки сапожников, скрипели пилы, фырчали рубанки, храпели скобеля столяров. На Кузнецком мосту весело ковали кузнецы; над Пушечным двором стоял черный дым, гремели тяжкие молота; гудели жернова, постукивали поставы, шумела вода в каузах мельниц на Москва-реке, на Яузе, на Неглинке, на других московских реках, с грохотом открывались лавки в торговых рядах на Красной, Лубянской, Таганской, Смоленской и других площадях, грохотали кованые и некованые колеса телег по деревянным мостам — настилам улиц, на улицы высыпали играть московские ребята, рылись в пыли петухи да куры, стрельцы с ружьями да с бердышами шагали по караулам…
По дорогам вокруг Москвы уходили обозы с городовым товаром, везли и в Москву хлеб, кожу, лен, коноплю, зерно, припас съестной, ранние овощи с городов, дичь в Охотный ряд. Со ржаньем, с гиканьем прогнали татаре да терские казаки табуны степных коней с Астрахани. По Москва-реке на латаных парусах, на скрипучих греблях, бурлацкой тягой плыли в обе стороны струги, насады, лодки с грузом на Оку, на Волгу, на Каму, на Сухону, на Двину, за Урал, в сибирские реки, к Байкал-морю, к самому Амуру-реке, под бок Китайскому царству. Бодрые утренние шумы, крики, гомон труда говорили, что работал народ, делал общее дело, каждый в своем маленьком, незаметном, да такое — поди ж ты! — без которого не прожить никому на земле. Видно было, что доволен народ — милее стало в Московской земле после четырнадцати лет польской войны, кончилось кровавое, горькое похмелье от царевых побед да патриаршьих мечтаний. Народ возвращался в обрат к семьям, вернулись уж стрелецкие полки с Польши, Литвы, Украины, стрельцы помаленьку расколачивали, подновляли свои избы, лавки, становились к прилавкам, к верстакам, к наковальням, шли на огороды. Разрядный, приказ распускал людей по домам, служивые задешево распродавали на московских торгах ненужную более военную сбрую, тянулись в деревни. Подходя, падали на колени, молились — привел-таки бог вернуться домой! Целовали землю, единственную свою благодетельницу, кормилицу и поилицу, обнимали голосящих, отощавших женок, выросших ребят, пили, гуляли, а потом шли на поля, из-под руки глядели на одичалые, сорняками, а то кустарником, а то и ельничком, березничком поросшие просторы. И снова гнулись за сохами, за лошаденками над животворящим, верным лоном матери-земли…