Тихон в это время пробирался в толпе домой, к площади, через Спасские ворота.
Он никак не мог опомниться — все стояло перед ним лицо князя Ряполовского, высокомерное, надменное и вдруг заискивающе заулыбавшееся, когда во время шествия в Успенский собор царь что-то сказал в его сторону.
Раньше-то Тихон всегда знал, что жить надо было, как все живут, — ловить в море рыбу, ездить за Каменный Пояс, по Сибири, собирать покрутов, имать соболей. Он работал от восхода до захода солнца, верил в бога, в царя, боялся их, и жизнь его катилась тогда в общем вале всех посадских и пашенных и служилых людей. Откуда же взялся воевода, князь Ряполовский, словно ястреб уволокший в кривых своих когтях голубку Аньшу, разбивший его жизнь?
Тихон добежал наконец до двора дяди Кирилы. Все чады и домочадцы сидели за столом, горели свечи. Ужинали. Пошатываясь, Тихон вошел, помолился на икону, перешагнул лавку, сел.
— Ну, сказывай, племяш, чего видел? Велико ли было царское веселье?
— Тиша, голубчик, а на царице каково платно? — припала к его плечу Настёнка.
— Сиди чередом! — прикрикнула на дочку Фетинья Марковна. — А то вот ложкой по лбу! Какая, право!
— Ешь, племяш! — проговорил Кирила Васильич, указывая на блюдо студня. — Что-то ты сумен?
Тихон вытащил из сапога свой нож, пододвинул молча чашку. Фетинья Марковна положила ему студню с соленым огурцом, подала ломоть хлеба.
— Иль тебя, молодца, после царского веселья и впрямь нужно огуречным рассолом опохмелять? — засмеялся вдруг кто-то из застолыцины.
Тихон поднял голову — на него смотрел Пахомов. Тихон его и не заметил в большой босовской застольщине.
— Или и тебя, млад вьюнош, в мать-пустыню потянуло с царского веселья? — проговорил он, поглаживая бороду. — Хе-хе… Иль не по нраву пришлось? Да и то сказать…
Тихон упорно молчал, рылся ложкой в чашке — голод и мороз давали себя знать, — а Пахомов продолжал, зорко присматриваясь к нему:
— Знать, веселился, а не весело. Оттого, что нет правды на земле. Нет и нет! Где правда? Не в шуме, не в чванстве, не в золоте… В народе. В тишине. Трудится народ ладом — и все ладно, улей гудит ровно, когда все пчелы работают. А ежели не все у них ладно — сразу слышно. Слышно-о!
— Слушать надо, чего народ гудит. Бояре что? Смотрят на народ как на свою вотчину, а народ обижается. Тишу-то нашего тоже, должно быть, боярин ушиб, не без того! Все то же, што ль?
Тихон кивнул головой.
— Вот и я говорю… Настёнка, налей-ка кваску. Спасибо… Ну что ж делать с ними, с боярами? У протопопа Степана, царева духовника, попы собираются, думают: что делать? Ихняя вся надежа ныне — игумен Никон… Зело силен — в Боярской думе сидит. Что он ни скажет — царь делает. Говорят, кабаки скоро на откуп давать не будут.
— Слава те, осподи! Грабеж — кабаки! — отозвался Кирила Васильич. — Только как это бояре свои доходы отдадут? Чудно!
— Никон-архимандрит царя уговорил тоже, чтоб немцам воли не давать. Нашего хлеба за рубеж они не увозили бы и чтобы обиды от них торговым людям не было! Царь все обещал, и с Киева едут монахи. Ученые. Будут наших учить… И пенье, говорят, в церквах направят, чтобы пели да слушали вразумительно и умильно. Пели бы не все враз, а по отдельности, чтобы народу понять все можно было. Книги исправлять будут. Никон-архимандрит силен человек. Правильный!
Кирила Васильевич взглянул на Пахомова.
— Не поповское это дело в мирские дела лезть! — заметил он. — Бояр иконой не испугать! Надо, чтоб народ сам говорил, чего ему надобно. Молчит народ! А как он скажет? Воеводы да дьяки за него и пишут и говорят. Ну да дай срок, скажет, скажет сам. Вече-то никуда не ушло, помнят его. В Москве вон ляхи сидели, нам царем Владислава уж поставили, а все же народ их прогнал… Сила! И теперь со всех городов челобитные идут, их честь да слушать нужно. Ну, бог даст, и соберется Собор всея земли.
— А кто собирает-то? Бояре? Себе на голову?
— А сами соберем. Ум у мужика не черт съел!
— Кирила Васильич! — Пахомов инда прижал к груди обе руки. — Так мужики-то неграмотные. Темны. Как рядить будут?
Кирила Васильич стукнул легонько ладонью по столешнице.
— Неграмотны! Вон подьячие да приказные — все грамотны. И что с того? Крапивное семя! У них, што ль, у грамотных, ума да правды спрашивать? Они всю грамоту-то в свой карман оборачивают! Многие попы тоже от святого писанья глаз не отведут, а что толку? Что ни сбрешут — все на писанье валят. Народ на своей шкуре знает, каково ему та грамота приходится. Народ-то, други, умен, хоть языком и коряв, хоть нет у него гладкой побежки да книжной иноходи. Вот кабы у народа свои грамотеи завелись, за народ бы говорили… И вот еще что скажу — у нас на Севере, в лесах, народ сидит вольготней покуда. Там тихо. А где тихо, оттуда и спасенье. А на Волге инако. Там, на Волге, неспокойно, война, казаки, а где война — там боярин, а где боярин — там воли да правды, выходит, не ищи. Вот ты, Тихон, по отцову указу съездишь на Низ, сам посмотришь, что там да как. Чего говорят, чего ждать…
— Попы там, говорят, есть хорошие, — заметил Пахомов.
— Поп попом, а мы-то в миру живем! — огрызнулся даже Кирила Васильич.
— Попы — святые люди! — спорил Пахомов.
— Эва! Святые с народом живут, народ учат, а попы-невежды только службы ведут… Народ свят, а не попы. Поповское дело с мирским неча путать. А то ведь смешно выходит.
— Вот ты Тихона спроси. Его воевода холмогорский изобидел. Так поможет ему животворящий крест господень или нет? Или воевода тот креста испугается, в монахи уйдет, а бабу свою Тихону отдаст? Ей, нет! Крест Морозову ни при чем! Воевода крепче черта!
— Ему нож в бок! — тихо выговорил Тихон.
— Эй, парень! Дуришь! — грозно прикрикнул Кирила Васильич. — Ножом большие дела не делаются. Ножи в ходу под Боровицкими воротами, на речке Неглинной, под Кремлем, где голь живет кабацкая! Там ножи! Голова нужна в твоем деле. В больших делах ум надобен. Будешь в Нижнем, жить будешь у дружка моего, у Псурцева, Максима Андроновича. Слушай его — ух, голова! С умом да со всем миром и на воеводу управу найдем. Да еще одно думаю: надо нам у немцев поучиться, надо к ним приглядываться. Они в ремесле много вперед нашего знают и боярство тоже укрощать умеют. В Англии, сказывают, большая заваруха бояр с ихним королем идет.
— С самим королем? — ахнул Пахомов.
— Ага! Ихнее вече на короля войско подняло, что неправо делает. И из народа сильный человек за правду вышел, ихних попов не любит… Это знать народу надо. Одна только беда с иноземцами — они с нашими боярами больно похлёбствуют, выгоды своему карману ищут, — продолжал Кирила Васильич. — Нас, русских, они учить добром не будут. Своя шкура ближе к телу, чем чужая-то. Самим, самим нам придется выдираться из прорухи нашей.
Прошло уже два месяца, как жил Тихон в Нижнем Новгороде, а все никак не мог привыкнуть: все было по-иному, не как дома, в Устюге, не как в Москве.
Нижегородская весна пришла ранняя, спорая. И теперь, ежели стать на Венце, на горе над слияньем Волги и Оки, кругом развертывалось неохватное сизо-голубое половодье, отразившее крутые облака, по воде плыли последние, редкие, источенные ветрами льдины. Выше Нижнего вода стояла морем, а против города, за Волгой, ушла под самую черную полоску дальнего леса — посверкивали купола и кресты потопленных сел и погостов.
Белые стены Нижегородского кремля опоясали вершину Дятловых мордовских гор, сбегали вниз, почитай, до самых вод, лезли снова тяжким каменным змеем вверх по Откосу. Волга и Ока подступали вплоть к острогу, залили низкие посады, дома, подоли, верфи, где строились зимой суда. Огромное пространство было полно блеском солнца, воды, неба, облаков, и въявь видно было — здесь дышат, живут иные земли, не лесная глухомань, а широкие, безмерные, горячие просторы.
И народ-то на Низу другой, не лесной народ, зачарованный сюземом, медленный, привязанный к малой пашне на узкой полянке. Смиренен, молчалив лесной люд. В лесу-то не гукнешь, не засмеешься — опасно: враз отзовется, загремит хохотом леший! Петь в лесу — упаси богородица!