Тихон и Ульяш стали один против другого, положили руки на плечи один другому.
Смотрели. Те же, да не те. Этот Ульяш вытащил его тогда из кабака на Балчуге. Между ними обоими стали прожитые врозь года — Сибирь, воеводы, заботы, остяцкая княжна, светлый протопоп, тихая скорбь по Анне. Почувствовал Тихон, что в нем, должно, убывает сила, что ли, — ведь и душа тронулась пеплом седины…
С криком, смехом, слезами поднялись все по лестнице в сенцы, в горницу, стали разоболокаться, сели. И горница та же самая — тут писано было когда-то челобитье от городских и посадских людей, что подавал царю он, Тихон. Та же горница, а стала как-то тоже мала, что ли… Жизнь обременяла, теснила, как разраставшийся лес, говорила, что вчера ушло, что завтра приводит не то, что сегодня, и от этого слова «завтра» тянуло холодком.
А каково оно будет, это «завтра»?
Набилось народу дополна, червем проползла вперед востроглазая старуха Варварушка — жива была! Она одна, пожалуй, только и осталась такой же, как прежде. Она жила Москвой, — какая там еще Сибирь, ежели на Москве вона какие дела! Московские!
— Тишенька, слыхали, поди, царевич у нас помер? Да уж какой был он хороший, да умный какой, да ученый…
Варварушка желтой лапкой, высунутой из рукава шушуна, смахнула слезку с глазка. — Да что это он, Варварушка?
— В одночасье помер. И сказывают по Москве — от патриарха. Проклял его, царя-то, патриарх! А как же? — откачнулась она назад: она-то все знает. — Клятву царь великую нарушил у гроба митрополита Филиппа. Бога царь не слушал — вот его патриарх анафеме и отдал. Все-то у него, у царя, ближние мрут — Морозовы оба, да тесть Илья Данилыч, да царевич Семен, да царевна Авдотья, да сама царица, а теперь, поди-ка, наследник… Неспроста дело!.. А что кругом деется? На войне наша взяла, хоть вся харя в крови, а теперь народ встает… Что в Соловках, у Зосимы да у Савватия, деется? Монахов стрельцы пушками бьют, а тем небесная рать помогает. Не будут соловецкие старцы за царя-отступника молиться, да и все оно тут… По лесам сплошь люди беглые таборами большими… А на Волге, сказывают, поднялся такой удалой молодец — всех к себе зовет, в парчу, в бархат наряжает, ружье дает непобедимое: хочет-де тот молодец идти на Москву… Да нешто может народ под проклятым царем быть, скажи ты мне? Не. зря ведь звезда с метлой по небу плавала!
Варварушка обвела взглядом своих слушателей. Все замерли, в темной горнице видно — блестят глаза, зубы, в полуоткрытых ртах губы закушены. Все тут хотели одного: знать, как будет действовать народ, чтобы и самим делать то же… Куда мир, туда и люди…
Выждав, Варварушка опять зашептала:
— Сказывают еще: царевич-де против отца шел… за народ… Вот его и нету!.. А ты смекай: раз нету, значит, убрали…
— Кто ж его убрал? — хрипло спросил Ульяш.
— А кому надо, тот и убрал. Кто против народу злодей, тот и убрал…
Остался царь один, без жены, без сына. Без старых слуг… Сбываются пророчества… Молиться? Не замолишь, коли вселенские патриархи своей чудотворной силой и те не смогли Никона перекрыть… Или поверить протопопу Аввакуму? Что он в Пустозерском остроге говорит — за меня, царя, молится. Ему, протопопу, многие верят. Капитоны! Пустосвяты! И бояре теперь многие за него. Федосья Морозова бросила же во дворец приезд держать. Постриглась, слышно, у себя во дворе в монахини по старой вере, держит двор бродяг полон… Некому верить царю, разве только одному, сердечному дружку Артамону Сергеичу.
Поднялся царь из кресла, прошелся по комнате, за окнами стемнело. Заглянул в молельную. Горят свечи, лампады, образа блестят. Молиться? По тысяче поклонов бить? Молиться — оно хорошо, когда удача… А если нет удачи, от молитвы только злей на душе… «Духа-утешителя дам вам…» Утешитель! Кто утешит? Кто ни подойдет, спрашивать надо: «А как веришь? По-старому либо по-новому?» Разделились люди-то. Иной и скажет: «По новой вере», — а сам по старой горит… Протопоп-то, сидя в темнице, в посланиях как наставляет своих хитро: станет-де тебя новый поп исповедовать, а ты-де на землю грянься, ноги вверх подыми, слюну-пену пусти: падучая, мол, ударила! Так поп-от сам побежит от тебя… А будет тащить тебя в церкву тот новый поп силой — он враг божий, и ежели ты того попа и в воду бросишь — не согрешишь!
В дверь вошел Матвеев, улыбается, борода пышная, русая, кафтан статно сидит, шапку в руках, как кота, гладит. И царь заулыбался.
— Изволь, государь, поглядеть — в Тайный приказ грамота сошла, — чего вороги твои на Дону творят… Эх, государь, не слушал ты меня, как я сказывал, чтоб Прозоровский Иван Семеныч не выпускал бы тогда в Астрахани из рук Стеньки!
— А што? — Улыбка сошла с лица царя.
— Изволь, государь, слушать, что за грамоту на Москву шлют с Дону.
Читал Матвеев медленно. Внятно.
Грамота та от Степана Тимофеевича, от Разина.
— «Пишет вам Степан Тимофеевич, всем черным людям… Кто хочет государю послужить, да и великому войску Донскому, да и мне, Степану Тимофеевичу, и я выслал казаков, и вам бы за одно изменников да мирских кровопивцев выводить начисто. И как мои казаки начнут промысла чинить[170], и вам тогда, все черные люди, иттить к нам в совет, да и все кабальные да опальные люди шли бы в полки, к моим казакам…»
События на Волге нарастали, как приливы в Белом море.
Царский указ сказан был на Постельном крыльце московским служилым людям и по церквам и по торжкам объявлен в августе на первое число.
«Стольники, стряпчие, дворяне московские, и жильцы, и всяких чинов люди!
Великий государь царь и великий князь Алексей Михайлович велел вам сказать: В прошлом 1669 году казак донской Степан Разин со товарищи, забыв свое крестное целование, ему, великому государю, и всему Московскому государству изменил. И на Волге многое чинил, приказных и торговых людей до смерти побил… И тот вор Стенька от святых соборныя церкви отступил и про спасителя нашего Иисуса Христа говорил хульные неистовые слова, чего православному христианину и помыслить не можно, и церквей божьих ставить на Дону и пения в них никакого петь не велит, и священников с Дону выгнал.
И царицынские служилые люди по согласию с тем же Стенькой нам, великому государю, изменили, город Царицын сдали и воеводу Тимофея Туринова и служилых людей ему, Стеньке, выдали и в воду пометали.
И, оставя Царицын, пошел он, Стенька, к Черному Яру и Астрахани и, Черный Яр взяв и воеводу убив, вкинул в воду же… И астраханские стрельцы нам, великому государю, изменили, того Стеньку в город впустили, и боярина и воеводу князя Иван Семеныча Прозоровского велел Стенька бросить с раскату, а товарищей его, и начальных людей, и московских стрельцов, которые к воровству не пристали, побил до смерти. И корабль наш великий «Орел» той Стенька пожег. И как он, Стенька, пришел с Астрахани на Царицын и были у него, у Стеньки, круги[171] многие. А в кругах тех он, Стенька, говорил: куда-де на Русь идти лучше — Волгою или Доном? И ему, Стеньке, те воровские казаки в кругу говорили — идти-де им рекою Доном на Русь и на украинные[172] городы не можно потому-де, что Дон река коренная и как-де запустишь городы, что к Дону близко, и у них-де на Дону запасов не станет. И для того на те украинные городы рекою Доном да Хопром им идти не можно, что-де Тамбов да Козлов города многолюдны и там-де дворян и всяких людей много и они-де в тех городах их, воровских казаков, побьют. А степью им на Русь идти тож не мочно, потому что, степью идучи, есть нечего и запасу везти не на чем. Стало быть, идти им-от рекою Волгой.
И сказывают те казаки, будто с ними идет с Дону на Русь Нечай-царевич Алексей Алексеевич да Никон-патриарх. А всем московским ведомо, что сын наш государь, благоверный царевич и великий князь Алексей Алексеевич, по воле всемогущего бога оставя земное царствие, преставился генваря 17 числа и тело его погребено в соборной церкви архистратига Михаила при нас, великом государе, и при всем народе Московского государства, а Никон-монах в Ферапонтовом монастыре доселе за свои грехи бога молит.