— Идолы железные! — отозвался чернец. — Псы лихие! Идем, а то поздно.
И оба двинулись к Москва-реке.
Дома — что люди: стоят несокрушимо, а потом вдруг постареют.
Постарел и дом Босых у Москворецких ворот, словно пошатнулся его высокий тын, потемнели большие кондовые бревна, скосился князек на воротах, хотя матицы еще показывали свои затейливо вырубленные концы из-под тесовой крыши, что пошла зелеными пятнами бархатного мха. Наличники да ставни у окон пощербились, выглядели не так щеголевато, как прежде. Скосилась у ворот правая верея. И только выше стали березы по-над домом и над тыном, покачивая лохматыми головами с серебряными сединами белых ветвей… Ушел, ушел из дома его хозяин Кирила Васильич. Сколько горя — и смерти, и чума, и война без конца и края, и сколько тревог… Нет больше в ней и старой хозяйки — Фетинья Марковна в Вознесенском монастыре грехи замаливает. Как не состариться и дому?
День клонился к вечеру, тише на улице, слышнее тулумбас да зычный голос бирюча. Едет детина на низеньком бахмате, ноги чуть не по земле волочатся; руку держа у волосатого рта, выкрикивает натужно, инда охрип:
— Эй, московские люди, указал великий государь всем, коли ведает какой человек, где в московских землях али в Сибири есть руды — золотые, серебряны, медны, какие ни есть, али знает, где горы слюдяны добрые, и шел бы он, такой человек, в ближнюю Съезжую избу, сказывал бы про то без замотчанья!
Из окошка босовского дома показалась голова хозяина. Ухмыльнулся:
— Сыщи попробуй!
Сильно сдал за это время и Павел Васильич Босой— рыжие кудри поредели, поседели на висках, и в бороду вплелась седина, за ум господь лысины прибавил, на горбатом носу серебряные очки. Смотрел Павел Васильич на улицу, и народ с улицы схлынул, только бабы у соседнего дома с коромыслами да с ведрами у ворот стоят, сплетки плетут, на бирюча в который раз дивятся. Покачал Босой головой, улез обратно, сел за стол снова.
Кому тут, на тихой, вечереющей улице, серебро сыскивать? На молоке обжегшись, бояре на воду дуют. Нет серебряных денег, что хочешь, обеднела Московская земля, туго живет… Эх! И на босовском дворе тихо стало.
Взял гусиное перо Павел Васильич, заветный устюжской работы перстень блеснул на указательном пальце, вздохнул, и опять заскрипело перо по плотной полотняной бумаге.
Гостиной сотни московские гости поручили ему, Босому, на запрос Приказа Большой казны, написать отписку, почему в Москве ныне такая дороготня и почему народу стало жить трудно, почему хлеба стало мало, мало и разного товару, а серебра совсем нет.
«Почему? Да все потому — из-за воровских медных денег… Из-за них!»
Рубят царские палачи денежным ворам руки да ноги, режут носы, пальцы, уши, плавленым оловом горла заливают. Да ничего не помогает.
Падет с дерева созревшее, тугое яблоко, и колется надвое, и пропадает. В великой обиде земельного нестроения колется надвое дотоле артелью живший народ, ворчит — того гляди подымутся: обиженные на обидчиков.
Идет по Московской земле новое великое разоренье, уж не от чужих — от своих, всяк о себе думает, ворует все больше и больше. Страху нет: воруй не воруй — все одно смерть!
Скребет пером в волосах Павел Васильич, читает смотрит, ладно ли написал, не быть бы в ответе, — большие люди правды не любят. «Ладно, придут товарищи — посоветуемся, обговорим, — думает он. — А то будет, как в сто пятьдесят шестом году[150] с солью!»
Думать многое приходится. Война идет на западе, за рубежом, в Литовской земле. И войной той великую, полную каменьев тучу поднял на Московскую землю тишайший царь Алексей со своими боярами. Мира, славы, христианского благоденствия искал он, а што вышло! И в Сибири тоже буча идет, не лучше, чем в Москве…
— Ульяш! — крикнул Павел Васильич.
Никто не отозвался.
«Не слышат, что ли?»
Встал, подошел к двери, раскрыл:
— Ульяш!
— Эй! — отозвалось со двора, слышно — бежит.
Хозяин сел за стол, пальцами постукивает.
Стал Ульяш в дверях, и тоже видать — и Ульяш не тот. Тонок, строен по-прежнему, а нет в глазах огня, словно пеплом подернуло их глубинной тоской. Не мог Ульяш и в Сибири позабыть легкой как цветок Настёнки — Настасьи Кирилловны, что утащила чума. Живучи в Сибири, хоть и обженился там Ульяш, — недобро человеку единому быти, известное дело, — а вот уж пять лет все лежат незабываемо на душе те страшные чумные дни…
Стал Ульяш у притолоки, сверкнул зубами, смотрит.
— Звали?
— Садись, друг, рассказывай, как там и што! — заговорил хозяин. — А то недосуг все с тобой поговорить… Нам теперь две заботы — пушнина с Сибири да рыба с Архангельска. Ну, пушнина к Рождеству подойдет — тут серебра доспеем довольно, тогда рыбу выкупим. А сейчас надо, с рыбой, ждать никак нельзя — нету в Москве рыбы, нужно бы подвезти… Одно к одному!
— Может, в Гостиной сотне дадут серебра на веру? — заметил Ульяш, острым носком сапога царапая дерюжку.
— Посмотрим. Сказывай, чего у вас в Сибири… Тут в Сибирском приказе Нарбеков-дьяк, Богдан Федотыч, покою не дает… «Что ж, говорит, дальше на Амур не идут? На Амур как выйдут — всю Сибирь прокормят. Князь, говорит, Трубецкой Алексей Никитыч все беспокоится, не дойдем ли там до моря-окияна, пока он тут с Литвой управится?..» А?
Ульяш улыбнулся криво.
— Видно, Москва и там на медные гроши серебряных пятаков купить хочет, — ответил он. — Трудно! Сказывал мне Тихон Васильич, что хоть Пашков и пошел воеводой на Амур, пошел прямиком, через Байкал-море, да все равно далеко не ушел… И сказывал Тихон Васильич еще: истинно, Даурская земля будет куда прибыльнее Лены-реки, да и всей Сибири, пожалуй, украшеннее и изобильнее. Да не выйдет Пашков-воевода на Амур-реку, никак не выйдет!
— Пошто же?
— Кончились бесхозяйные-то земли… Можно сказать, наши люди там в Каменную стену уперлись, а перед тою стеной и за стеной стоит теперь великий хан Богдойской земли, силен он гораздо и людьми, и пушечным нарядом, и серебром, и всяким узорочьем… Недвижно живут той земли люди несчетные, мирно живут, оттого и сильны они, сказывал Тихон Васильич. Воевода Пашков, поставил-де острог не на Амуре, а ближе, на реке Нерчи, там, где и чаять нельзя приходу богдойских людей… И живет там с великим береженьем и скудно…
— Сказывал, стало быть, верно дьяк-то Богдан Федотыч — шлет Пашков сюда, в Сибирский приказ, отписки, сменили бы его! — отозвался Босой.
— Шилом моря не нагреешь, Павел Васильич. Делалось все дело в Сибири черными пашенными людьми, вольными казаками да государевым счастьем. А ныне-то дело кончилось…
— Так на Амуре-то кто?
— Хабаров туда Степанова послал, да, слышно, пропал тот Степанов безвестно на Сунгари-реке. Убили, сказывают, его там богдойские люди до смерти…
— А теперь на Амуре что?
Громко взлаял дворовый пес Балуй, загремел на железной цепи. Павел Васильич вскочил с лавки.
— Должно, кто чужой! — сказал он, высунувшись в окошко. — Так и есть!
Калитка приоткрылась наполовину, оттуда, из-под самой притолоки, глядела узкая голова в новгородской шапке.
— Эй, — закричала голова, — прибери кто окаянного пса!
— Заходь, заходь, Феофан Игнатьич, не бойсь, — говорил, перегнувшись боком из окна, Босой. — Да к тыну жми, к тыну поближе, от пса подале… Во-от так, так… Пройде-ешь! — И, уже милуясь на пороге горницы со своим дружком в коломенскую версту, Босой оправдывался: — Как нынче безо пса жить, без опасу? Нельзя! Сам знаешь, каждый день ныне в Земский приказ покойников волокут — лихие люди грабят да до смерти бьют…
— Все серебра ищут! Как приказ, так и у нас! — прищурился Феофан Игнатьич. — И я к тебе за тем же… Ссуди, Христа ради, надобно товар, что в Новгороде лежит, ослобонить, а денег свободных нету…
— Что делать будем, Феофан Игнатьич! — отозвался Босой, протирая очки. — Вот последние времена! И товар есть, и люди есть, а денег нет— всё лежит в амбарах как мертвое… За титлу воюем государеву да за честь. Честь, когда неча есть!