— Целовальник! — рявкнул он. — Бери серебро! Давай осьмуху! Иль ты, страдник, думаешь, что серебра у нас не припасено? Ежели што, так и кресты сымем…
Вошедший чернец слушал, опустя глаза, — рылся в мешке, пока что доставая оттуда хлеб, лук, сушеную рыбу. На его спокойном лице не дрогнула ни одна черта. Перекрестился, стал есть. Подбежал малый.
— Корец вина дай-кась! — приказал и оторвал пальцами кусок рыбы. — В глотке пересохло.
С соседнего стола смотрел на него зорко чернобородый мужчина в бараньей казацкой шапке с красным верхом, с серебряным кольцом в левом ухе, с кривой саблей на поясе. Присматривался сперва, потом, подхватив свою сулейку, шагнул за стол к чернецу.
— Отколе? С Соловков?
— Ага! — отвечал монах, жуя рыбу. — А што?
— Однако видал я тебя там!
— Богу молиться к нам ходил?
— Людей больше добрых искал… Ладно живете вы на Соловках… Бога-то богато дело.
— Спаси бог на добром слове…
— Как подале от Москвы, так оно и лучше! Право слово! — говорил подсевший, в упор разглядывая чернеца. — И вам и нам!
— Кому это?
— Нам, казакам донским! Соловки на полночь, Дон на полдень, Москва посредине…
— Ну, у нас устав свой. Еже во святых отца нашего Феодора, игумена честныя обители Студийския.
— У нас устав тоже свой… Всевеликого Войска Донского. Тоже будто монастырь. А вот Москва к нам, да и к вам со своим уставом лезет.
— Да это я сам сюда, в Москву, рыбы привез…
— Вот. А как тебе, честный отче, Москва деньги за рыбу ту платит? Медным серебром?
— Что нам с ним делать, с московским боярским серебром?
— То-то и есть, — сказал казак, и голос его стал тише и значительней. — Москва вам свой устав дает, а нужен он вам, медный их тот устав?
— Да ты кто таков, парень, что так говоришь? — сказал монах, посуровев, и, выхватив кусок хлеба изо рта, бросил на стол. — Я тебя не знаю!
— А я тебя, отче, знаю… Ты отец Никанор, келарь соловецкий. Ездишь по городам по торгам. В Вологде однова жил… Верно?
Чернец молча наклонил голову.
— Был я у угодников соловецких на богомолье, видал тебя. Где ж тебе всех упомнить… нас тысячи у вас!
— И помогла молитва-то? — усмехнулся чернец.
— Не, я тебе сказывал. Людей я искал… По земле ходил. Был я в Новгороде и в Пскове. Не нашел людей… Воеводы там московские сидят, а где воевода, там людей не сыскать… Отошел к Соловкам, на Белом море тонул… А и крепкие там у вас люди, на Белом море. Таким бы всю нашу землю держать. Старым, вольным обычаем. А они — молчат! А московский обычай какой? Одно слово — медь за серебро! Омман!
— Царь того дела не знает еще, парень! — примирительно сказал монах, допив стопку. — А узнает — тем ворам мало не будет!
— Добро! — говорил казак. — А кто ж царю доведет? Искал, говорю, я добрых людей в вашей обители. Ваша обитель веру по старине да по обычаю держит, народ со всех сторон питает, всех привечает. Наш Дон — всем обиженным прибежище, с Дону выдачи никому в Москву нет… Сколько людей теперь с Москвы к нам на Дон бегут! Тысячи и тысячи. Голытьба! А про Москву что сказать об народе? Где теперь вера в Москве? Никон-от что творит!
Монах поднял голову, взгляд его вспыхнул.
— Никон-то? — зашептал он. — Да на Соловецком мы его знаем. Он у нас в скиту Анзерском душу спасал, а сам гордыней обуян. Старца скитоначальника своего Лазаря лаял всяческою лаею. Самовольничал злобно. А сейчас монастырь себе строит Иерусалим, ино он сам-то себе Христос… Не Христос он! Антихрист! Мутит он всей землею. Все нестроенье с Никона поднялось. Народ-то как шумит!
— Шуму одного мало, — сосредоточенно говорил казак, сдвинув брови, глаза тоже зажглись, на побледневшем лице бородка казалась черней. — Я как был там у вас, в обители, хотел с игуменом говорить. У вас оно, в вашей обители, древнее благочестие да народная правда. А как об таком поговоришь? Не поверят, схватят, воеводским палачам отдадут. А вот тебя увидел, так мы тут как рыбы в море — коль что, уплывем в разны стороны. Соловки — нерушимая вера. Мы, казаки, хоть и голы, а великая сила у нас — сабли в руках, — брякнул он ладонью по рукояти. — На Дону — вольные казаки, на Украине — вольные казаки, на Амуре — казаки, на Волге — казаки… Вера да сила правду найдут… Вот у меня какая думка, отец Никанор…
— Ой-ой, что ты! Что ты! — отодвинулся от него чернец. — Господь с тобой! Да ты, може, от Тайного приказу? Я, брат, туда идти не хочу. Ты мне, браток, таких слов не сказывай! Нешто их так говорят…
— А как же, так и пропадать нам всем с молчаньем-то? — шептал казак и железным кулаком пристукнул по столу. — Или под боярским ярмом черным людям только стонать, а говорить — уж не говорить? А сколько их по лесам да по оврагам, под мостами с топорами сидят, сколько народу пашни свои бросили, в Сибирь бредут… Или то всё зряшняя сила? А все равно их всех тянет, сойдясь вместе, в единый скоп, как сошлись мы в царевом кабаке, поговорить — душа распахнись… Ты вот зашел сюда отвести душу в вине, ты хоть чернец… И я, казак, тоже здесь за вином… Одинакие, выходит, мы… Ты боишься, да и я боюсь тоже. Вот оно, Болото, — махнул он рукой в окошко. — И виселицы готовы… А думаем-то мы одно. Да много другого народу так же думает. А хоть и разлетимся мы сейчас с тобой, как соколы, в разные стороны, ни ты меня не забудешь, ни я тебя не забыл, отче Никаноре! Прости, благослови, иду!
— А как тебя звать-то, добрый молодец? — спросил монах, приподнявшись с места.
— Степаном крестили, — отвечал тот.
— Прими благословенье, Стефане! — важно сказал монах, занося руку.
Казак снял шапку.
Чернец благословил казака.
— Стой, сыне, за народ, как можешь и чем можешь. Мы-то одинаки, да дороги у нас разны… А може, и встретимся… Делай все как надо, только душу мурину не продавай ни за сладку еду, ни за хмельное пиво, ни за серебро! Душу блюди… Ты куда сейчас путь держишь?
— На Дон, восвояси! А ты, отец? К Соловкам?
— Я? Не! В Звенигород! К Савве Стороженскому.
— Так все одно. Прости!
Казак надвинул шапку, зазвенел об стол монетой, шагнул к двери. Ослепительно ворвалось солнце. И снова крики, брани, похвальбы во мраке — гной больных душ человеческих…
Чернец долил в стопку вина из корца, выпил, усмехнулся.
«И в кельях покою нет, а чего ж искать его в кабаке? Думал — пойду посижу, отдохну от споров никонианских… А и тут оно все то же. Зубы стиснуть да держаться надо…»
Пробил на кремлевской башне десятый час дня, блеснуло в двери огненное солнце, могучий старик в посконных портках, в рубахе, с веслом в руке стал на пороге, вглядываясь.
— Эй, тута я! — крикнул чернец.
— Отче, — говорил старик, подходя, — плывем. Изготовил я челн-от. Эх, поднес бы ты мне, отец…
Чернец вылил остатки вина в стопку, старик перекрестился, выпил духом, загрыз куском хлеба.
— Я да внучонок мой Игнашка свезем тебя… Скоро будем в Звенигороде.
Выйдя из кабака, ослепленные солнцем, оба услышали тяжелый, мерный шаг, остановились. Шел небольшой отряд немецких наемных латников. Над круглыми шлемами подымались, топором торчали решетчатые забрала, из-под них чужие, носатые, усатые лица с грозно сдвинутыми бровями, надменные водянистые голубые глаза. Это все, что было в них человеческого. А тела их двигались, как железные куклы, поскрипывая, позванивая, постукивая шарнирами в сочленениях, сверкая гладким на солнце каленым железом. Москвичи, проходя, бросали на них то угрюмые, то озорные, то насмешливые взгляды, а они шли невозмутимо, держа в руках длинные копья с флажками с изображеньем разных зверей, шли никогда не сомневающиеся в своей силе, в своем превосходстве над этими лохматыми московитами в домотканине, в лаптях, даже в овчинах, несмотря на жару. Они только что прибыли из Еуропы на царскую службу и теперь шли в Кремль — показать, что они умеют, сговориться о плате за их верность.
— Каждый день эдак идут! — проворчал лодочник. — Все через мост! Все царь наймат!