— Пригодится, Макс… Бери!
Откуда-то появилось байковое одеяло, чистые простыни.
— Принимай, Максим, на обзаведение хозяйством!
Винтер стоит растерявшийся, смущенный. Лишь хлопают за стеклами очков белесые ресницы.
— Спасибо, товарищи, — беспрерывно повторяет он, — спасибо, друзья! Но куда писать вам?
В руки Максима суют листки бумаги, на которых разными почерками написаны адреса: Москва, Рязань, Калуга, Свердловск…
— Пиши, Максим! Пиши, как новую Германию строишь! Трудно будет, обращайся за советом. Поможем добрым словом, одного не оставим.
— Будь счастлив, Максим!
— Не робей, Максим, ты же солдат!
— Под корень руби фашистскую сволочь!
— Не забывай нас!
Мы покидаем немецкий городок. Прощай, Максим! Хороший ты человек. Мы верим в тебя, знаем, что ты победишь!
Солнце уже не жжет, как в полдень. Идти легко. Встречный ветер бьет в лицо. Над немецкими полями звенит, разрастается вширь русская солдатская песня.
А на окраине городка мы долго еще видели в окружении пожилых немцев и детей Макса Винтера. Он на прощание махал нам пилоткой и что-то кричал.
На повороте
Впереди нас, на повороте шоссе, показалась длинная вереница людей, шагающих по обочине дороги. Мы поравнялись с ними. Это — освобожденные нашими войсками угнанные в фашистскую неволю русские, поляки, французы, чехи. Идут в каких-то грязных лохмотьях, худые, как скелеты. Восковые, небритые лица, запавшие глаза, давно не мытые и не причесанные головы. Руки в страшных язвах и кровоподтеках. Больно смотреть на согнутые спины.
Идут медленно, шаркая по пыли полуразвалившимися ботинками.
Мы невольно останавливаемся. Одариваем людей всем, что есть съестного в солдатском вещмешке.
К нам прорывается худющий старик. На нем женская кофточка, залатанная в нескольких местах грубо и неумело, засаленные вельветовые брюки неопределенного цвета, на ногах — истоптанные опорки. Голова старика подергивается, руки мелко и часто дрожат.
— Товарищи! Ребята, не узнаете меня?! — кричит старик, и слезы текут по его землистым щекам, седой длинной бороде.
— Степан Беркут! Николай Медведев! Вася Блинов! Разве не узнаете?
Мы обступаем старика.
— Это я! Борис Царин.
Старик беззвучно плачет. Но вот он перестает всхлипывать, сконфуженно и виновато улыбается, делает шаг назад. Только глаза и голос остались от того Бориса, которого мы немного недолюбливали. И теперь у каждого из нас шевельнулось в сердце сожаление, что когда-то мы питали неприязнь к этому человеку.
— Неужели это ты, Борис? Ты? — не верит Степан Беркут.
— Я, Степа, я! Собственной персоной Борис Царин…
Наш бывший сослуживец пробует улыбнуться, но захлебывается в приступе нервных рыданий. Голова его жалко и беспомощно подергивается, тело дрожит, как в лихорадке.
— Хватит, Борис! Не надо! — обращается к нему Василий Блинов и обнимает. — Не надо, Борис! Успокойся! Теперь скажи, как ты попал сюда, что случилось? Ведь мы тебя считали погибшим…
— Меня ранило, когда мы покидали Новгород. Упал без сознания, а когда очнулся, то понял, что я в плену.
Слова Царина больно бьют по сердцу. Припоминаю Кирилловский монастырь, проливной дождь и догадки Василия Блинова о том, что Борис Царин остался в Новгороде. Но Блинов мог ошибиться. Может быть, наш бывший сослуживец и не лжет теперь?..
— Страшно даже говорить, что пережито, — рассказывал нам Царин. — Лагери для военнопленных, повальный тиф, дизентерия, голод, вши, побои, расстрелы. В последние дни, накануне освобождения, мы работали в каменоломнях. Это хуже пекла. Умерших сменяли новые обреченные. Так и вертелась эта проклятая карусель. Думал, что сойду с ума.
Голова Бориса опять затряслась.
— Я хочу драться с ними!-Дайте мне оружие, и я пойду вместе с вами. Я буду мстить, буду убивать. Буду драться!
— Нет, родной, уж мы без тебя довоюем, — мягко, точно оправдываясь, произнес Степан Беркут. — Посмотри на себя, какой ты вояка? Тебе в больницу надо, лечиться…
— А вы меня не презираете?
— Помилуй, за что же?!
Царин немного успокоился. Он подошел к Степану Беркуту, осторожно притронулся к его орденам.
— Поздравляю, Степан, с наградами!
— Спасибо, Борис.
— За что получил вот этот?
— За бои на Ловати. Есть такая река недалеко от Селигера. Горячими были бои.
— А этот?
— На Днепре заслужил. На плацдарме дрались. Плацдарм, как пятачок, ступить негде. Немцы ни днем, ни ночью не давали покоя. Лезли, как угорелые. Сотни танков и сотни самолетов бросали на нас, но мы устояли, а потом ударили сами.
— Значит, тяжелыми были бои?
— Прохлаждаться некогда было. Порохом насквозь пропитаны. Многие не дошли сюда. Лежат теперь в братских могилах. Помнишь политрука Кармелицкого?
— Как не помнить?! Он часто заглядывал к там.
— Убит Кармелицкий. Погиб на Северо-Западном фронте. До командира полка дошел, вся грудь была в орденах. Максима Афанасьева тяжело ранило. Ногу отняли. Переписываемся с ним, посылки шлем.
— Скажи, Степа, отец мой писал в полк, справлялся обо мне?
— Приходили письма. Отписали: пропал без вести.
Беркут смутился, обвел нас взглядом, покраснел.
— Умер твой отец, — добавил он, не глядя на Царина. — Некролог в газете читали.
Царин опустил голову.
— Когда это было?
— Вскоре после того, как отписали ему о том, что ты пропал без вести.
Бескровные губы Царина дрожат.
— Он очень любил меня, и горе его убило, — шепчет Борис.
Степан Беркут обнял Бориса.
— Не падай духом, дружище! Ты все перенес. Перенесешь и это горе. Много лиха принесла нам война. Не один ты в таком положении. Вот подлечишься, наберешься сил и снова жить будешь. Слава богу, что вырвался из плена. Теперь ты снова человек. Свободный человек!
Прощаемся с Цариным. Мы снабдили его продуктами, кто-то подарил запасную гимнастерку и бриджи, новые сапоги. Он тут же переоделся и переобулся.
— Счастливого пути, Борис!
— Желаю вам скорее дойти до Берлина!
Потревоженный улей
Снова небольшой немецкий городок. Маленькая площадь, старинная ратуша, почерневшая от времени кирпичная кирха, пивная в центре, несколько крохотных магазинчиков, где можно купить лишь бутылку лимонада на сахарине да пачку эрзац-папирос, начиненных морской травой, которую предварительно пропитали никотином.
На улице — лишь дети. Они снова выстраиваются возле походных кухонь и нараспев повторяют: «Гитлер капут».
Многие дома брошены на произвол судьбы. За несколько минут до нашего вступления в городок люди попрятались в близлежащем сосновом бору.
В одном таком покинутом доме на плите варился суп и жарился картофель. Петро Зленко доварил суп, дожарил картофель и все это аккуратно поставил в духовку, чтобы не остывало.
Минут через тридцать возле дома появился древний старик. Он едва передвигал ноги и непрерывно тряс головой. В выцветших, слезящихся старческих глазах стоял дикий испуг. Так смотрят обычно на что-то страшное и непонятное, хотят крикнуть, но испуг останавливает крик, парализует.
— Выслали к нам разведчика, — говорит Василий Блинов, указывая на старика. — Проку, мол, мало, скоро умирать надо, так что не велика беда, если эти русские дикари его прирежут.
Жестами приглашаем старика в дом, приводим на кухню, ставим перед ним суп и жареный картофель. Пусть убедится, что мы ничего не тронули.
— Битте, альтфатер! — приглашаем мы старика.
Он шамкает губами, потом жадно набрасывается на пищу и за каких-нибудь пять минут опорожняет кастрюлю и сковороду.
— Данке шон, — благодарит нас старик и блаженно улыбается. Испуг растаял в глазах, они смотрят теперь дружелюбно и даже с любопытством. Потом старик исчезает и вскоре возвращается с оравой внуков и внучек, с поджарой, костлявой невесткой.
Сначала дети дичились, но постепенно свыклись с обстановкой, а невестка бойко захлопотала по хозяйству.