— Ты вроде доклад делаешь, — с досадой произносит Медведев. — Брось! В эти дни столько перечитал газет, что на сердце накипь образовалась, как на стенках самовара. Желчь по телу разлилась, думал, что заболею.
— Откуда такая накипь?
— На союзников обозлился. Ну как они там воюют, на что рассчитывают?! Вижу их, прохвостов, насквозь. Вы, мол, повоюйте, а мы посмотрим. Так что ли? Эх, по-другому действовать надо им! Второй фронт открой — вот тогда и поверим, что вы союзники. Хитрят они, шельмуют вроде нечестного игрока. Самую последнюю карту за козырь выдают. Неблагородно это. Уж ты помолчи о международной политике. Изучил я ее. Не говори, не трави мою расслабленную печень, иначе на глазах твоих захвораю желтухой и не дойду до передовой.
— Ты слыхал, что генерал Черняховский от нас уехал? — опрашиваю друга.
Медведев встрепенулся.
— Уехал насовсем?
— Навсегда, Николай. Генерал всю передовую обошел, с людьми прощался.
— Вот беда, не пожал я нашему генералу руку, — сокрушается Медведев. — Такое дело упустил, что хоть кричи. Ведь любили мы его, как батьку. Стоящий генерал. Далеко пойдет, верь мне. Значит, со всеми прощался, говоришь ты? И ко мне, конечно, пришел бы. Эх, и всему виной эти распроклятые сапоги и длинный язык начхоза. Никогда не прощу ему такой обиды. Даже Скобелева приплел, чтобы окончательно меня убить, из полка выгнать. Попадись начхоз мне даже босиком, пальцем не шевельну, чтобы выручить. Дудки!..
Сказал я Николаю и о том, что завтра на рассвете дивизия пойдет в бой. Медведев вскочил на ноги.
— Вот с этого и надо было начитать! — произнес он, отряхиваясь и затягивая потуже ремень. — Выходит, я вовремя попаду к своим ребятам. Что ж, пойдем. Надо спешить. Пусть принимают пополнение.
Николай Медведев шагает ходко. За ним едва поспеваю. Винтер не отстает от нас.
— Я для Кармелицкого подарок несу, — сообщает он, и лицо моего однополчанина сразу светлеет, в глазах вспыхивают теплые искорки. — Сапоги ему стачал такие, что сам генерал Скобелев от удовольствия бы крякнул. Это я за то, что он идею мою поддержал. И не только за это. Хороший и справедливый он человек.
— Ты ничего не знаешь о Максиме Афанасьеве? — спрашиваю Медведева после непродолжительной паузы.
— Как не знать?! — оживляется Николай. — Письмо наше нагнало его в госпитале, который в Новосибирске находится. Оттуда и написал в роту. Отвоевался Максим, ногу отрезали. Парень совсем убит горем. На днях письмо ему послал и посылочку сообразил — сахару и две банки свиной тушенки. В тылу с харчами туговато, сам испытал это.
Солнце перевалило за полдень. Дорога по-прежнему хорошая, накатанная, подсохшая. Мы распахиваем шинели и полной грудью вдыхаем ядреный воздух.
Николай Медведев щурится на солнце, блаженно улыбается.
— Вот оно и лето, июль уже! — восклицает он. — Смотри, как хорошо кругом! Эх, и красота же! А чуть было ржавчиной не покрылся возле этих сапог… Хорошо, что вырвался на волю. Теперь, действительно, человеком себя почувствовал.
Где-то далеко впереди ухнуло орудие, потом второе, третье. Медведев на минуту остановился, прислушиваясь, затем снова зашагал по дороге.
Ночь перед боем
Тихий, безветренный вечер накануне боя. Возле штаба батальона Бойченкова отдыхают роты, два дня тому назад отведенные с переднего края. Они привели себя в порядок, пополнились новыми людьми, стали боеспособнее. Люди расположилась в низкорослом кустарнике, рядом с блиндажом командира батальона. Каждый чем-нибудь занят. Один пишет письмо, подставив под замусоленную, мятую тетрадь дно котелка. Другой чистит автомат, третий зашивает на шинели прореху.
Возле черномазого, широкоплечего бойца собралась группа людей. Это молдаванин Григорий Розан. В нашу дивизию он попал недавно. Характер у него развеселый, язык хорошо подвешен.
— Ты давай, касатик, руку, — говорит он пожилому, с пышными рыжеватыми усами бойцу. — Давай не стыдись. Поворожу и всю правду скажу.
Солдат, пряча в усы улыбку, протягивает руку с узловатыми пальцами, почерневшими от грязи.
— Так, так, касатик, — серьезно продолжает Розан. — Теперь покажи ладонь, линию жизни видеть надо. Ты, касатик, в рубашке рожден! Тебе предстоит пуд радости, два пуда счастья великого, и молодка подвернуться должна. Дома твои живут не скучают, тебя вспоминают. Жена молодцом держится, но на других поглядывает. По ночам тоской объята, потому что мужика надо. Сказал бы и другое, да линии жизни под грязью покоятся. Руки, касатик, мыть надо.
Пожилой солдат уже не улыбается. Усы подрагивают, как у кота, лицо багровеет.
— Ты глупости не говори, — сердито произносит он и отдергивает руку.
Бойцы дружно смеются.
— Что, дядя Сидор, за живое задело?
Солдат-молдаванин по-прежнему сохраняет на лице серьезную мину. Смеются одни глаза. Блестят огромные синеватые белки, зубы особенно выделяются на смуглом до черноты лице.
— Ты, дядя, позолоти руку, позолоти, касатик, — обращается он к усачу.
— Вот позолочу лопатой по цыганской спине твоей, — уже беззлобно отзываются усы.
Поодаль, под большим кустом можжевельника, расположилась еще одна группа бойцов. В центре ее — гармонист, широкоскулый, с голубыми глазами парень. Он задумчиво перебирает лады, и гармонь мечтательно вздыхает, заполняет окрестность негромкими звуками. Ей вторят солдаты.
Ты сейчас далеко, далеко,
Между нами снега и снега…
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти четыре шага.
Русские песни сменяются украинскими, белорусскими, грузинскими. Перед смертным боем наш солдат любит петь.
Людно сейчас и возле Николая Медведева. Он в десятый раз повторяет историю о том, как обвел вокруг пальца интендантов и вырвался на передовую. Люди заразительно, от души хохочут. Пуще всех заливается смехом Степан Беркут.
— Ай да Николай, ай да стервец! Вот придумал штуку! — поминутно восклицает он.
Угасает закат. На небе появляются первые звезды. Сгущаются тени. Ветер совсем утих. Лишь изредка он робко подует, коснется верхушек сосен, прошумит там монотонной песней и снова улетает прочь, чтобы не тревожить покоя солдат, их думок в этот священный для них час. А дум у каждого много. Это думы о жизни и смерти, о родном отчем крае, об этой войне, которая занесла человека далеко от своей семьи, любимых детей, родных и близких…
Ночь перед боем — тревожная ночь.
Артиллеристы коротают время прямо возле орудий. По первому сигналу они откроют по врагу огонь. Связисты полностью готовы к тому, чтобы тянуть телефонные провода на новое место. Не спят и в санитарной роте и в санбате: завтра предстоит горячая работа.
Всходит луна. Ее голубоватый свет тускло озаряет поляну, на которой расположились бойцы.
Все ждут сигнала, чтобы неслышной мягкой поступью двинуться к исходному рубежу.
Кто знает, будет ли завтра вот так же сыпать шутками и прибаутками Григорий Розан, играть на баяне голубоглазый гармонист, дождется ли своего мужа женщина, которая живет сейчас где-нибудь на Урале или под Москвой? Никто не ведает, кому выпадет в предстоящем бою печальный жребий, кто завтра уже не будет высматривать старшину роты с почтой и обедом.
Ночь перед боем — тревожная ночь.
В просторном блиндаже за самодельным столом уселись майор Бойченков, командир полка — высокий и грузный подполковник, командир артиллерийского дивизиона — сухощавый, с моложавым лицом капитан. Тут же майор Кармелицкий и инструктор политотдела дивизии. Под бревенчатым потолком плавают густые облака табачного дыма. В блиндаже душно. Лампа-коптилка, сделанная из гильзы снаряда, чадит.
Командиры еще раз уточняют задачу первого дня наступления, перебрасываются лаконичными замечаниями, обсуждают действия батальона и полка в целом при неожиданных поворотах боя. В первой половине блиндажа дежурят у телефонного аппарата связисты. Тут же дремлет Макс Винтер. На завтрашний день он также получил задание — помогать переводчику допрашивать пленных.