Обычно в таких городках мы не успевали создавать комендатур, да и было это излишне. Функции коменданта выполнял специально назначенный командиром офицер штаба. На этот раз обязанности коменданта выполнял Поляков.
В первый день хлопот у капитана было не так уж много, зато назавтра их прибавилось.
Рано утром к Полякову приволокли насмерть перепуганного немца. Приволокли поляки и чехи, работающие на ферме этого немца. Ферма была недалеко от города. Много грязных дел натворил подлюка: насиловал девочек-подростков, пристрелил одного русского парня, который пытался бежать.
Батраки-невольники хотели учинить самосуд еще на ферме, но помешали наши солдаты. Вот теперь поляки и чехи настоятельно требовали немедленно, прямо на площади, расстрелять хозяина фермы.
— Без суда нельзя, — пояснил капитан Поляков.
— Вот и устройте суд, а мы будем обвинителями.
— На то есть специальные органы.
— Да зачем тянуть волынку? Хлопнуть — и все.
— Нет, так мы не поступаем.
— Тогда скажите, что нам делать с этим выродком!
Поляков посоветовал отвести немца в комендатуру ближайшего большого города.
Немца увели. А через минуту опять щекотливое дело. Нам сообщили, что в одном доме убита вся немецкая семья. Бежим туда. На полу лежат в крови дети и полная женщина — их мать. В кресле, за столом, полулежит мертвый хозяин. У ног его валяется бельгийский «вальтер».
К Полякову протискивается пожилая немка. Из ее сбивчивой речи узнаем, что она служанка в этом доме. Хозяин уничтожил семью и покончил с собой.
— Зачем он это сделал?
Женщина говорит снова сбивчиво и долго. Смысл ответа сводится к одному: хозяин очень любил фюрера и очень ненавидел русских.
— Чертов фанатик, — ругается Поляков.
Этого человека, который покоится в кресле, боялся весь город. По его доносам попало в концентрационные лагеря много хороших людей. Здесь, в этом городе, издевался над русскими пленными.
— Собаке собачья смерть, — произносит Поляков.
На улице нас перехватывает пан Кручинский. Он — с винтовкой, на пилотке поблескивает красная звездочка. Только заправка не как у бывалого солдата. Ремень застегнут ниже пупа, гимнастерка на спине топорщится безобразным пузырем, да и сама пилотка надвинута на самые уши.
— Паи капитан, у меня дело, — с таинственным видом сообщает пан Кручинский. — Есть добрый конь, дуже ладный конь, он мне будет как раз.
— Где же он?
— Тут, рядом. Уезжает куда-то знатная пани фрау. Я приказал задержать до вашего прихода. Надо выяснить. Пани фрау человек подозрительный. Идемте, покажу.
В глухой улочке наши бойцы обступили коляску, в которую запряжен высокий, отливающий атласом гнедой жеребец. На коляске, в окружении чемоданов, узлов и баулов восседает крупнотелая, одетая во все черное старуха.
Бойцы расступаются. При виде офицера старуха пытается вежливо улыбнуться, она даже кокетливо поправляет бархатную старомодную шляпу.
— В чем дело? — опрашивает Поляков.
— Вот ее и задержали, — поясняет пан Кручинский. — Надо проверить документы, человек явно подозрительный.
— Да зачем документы? Пусть едет, бог с ней…
Позади раздались замечания бойцов:
— В такой рухляди не нуждаемся…
— Потрясти бы ее чемоданы да узлы…
Капитан Поляком круто повернулся и отчеканил:
— Прошу, без оскорблений. Перед вами старая женщина.
Пан Кручинский снова заговорил:
— Тогда бы обменяться с ней лошадьми. Не в убытке ни я, ни она, и мародерства никакого…
Дело в том, что на днях осколкам авиабомбы убило лошадь пана Кручинского. Взамен дали ему худую полковую клячу, правда, выносливую, жилистую, но безобразную на вид. С бельмом на глазу, косматая, как собака, она не умела ходить рысью и с первым свистом кнута норовила сказать карьерам. Да и скачка это была какой-то нелепой, лошадь выбрасывала вперед сразу все четыре ноги одновременно. Ездовые до слез хохотали, а пан Кручинский чуть не плакал от стыда и досады. На каждой ферме, в каждом местечке он искал случая обменять своего росинанта на более подходящего копя.
— Не стоит обижать пожилую фрау, — ответил Кручинскому капитан Поляков. — Подождите немного, уж как-нибудь подыщем вам другую лошадь.
Тут же обернулся к пожилому немцу и спросил его:
— Вы, кажется, говорили о каком-то профессоре, который живет в этом городе? Мне хотелось бы встретиться с мим. Проведите, пожалуйста.
Мы в доме профессора. Чистые, аккуратные комнаты. Обстановка строгая, даже бедная. В гостиной — несколько мягких кресел, шкафы с книгами. На стене — большая картина: Бетховен играет в кругу близких друзей. С красивой, полированной подставки, помещенной в углу, на нас смотрит мраморными глазами Сенека.
Сам профессор высок ростом, костляв, сутул. Лет шестьдесят, если не больше. Старомодный, изрядно потертый халат висит на худых плечах, как на вешалке. Брови густые, лохматые, насупленные, и не разберешь цвета глаз: не то голубые, не то темно-серые. Превосходно владеет русским.
Нашему приходу явно рад. Потягивает из фарфоровой чашечки черный эрзац-кофе, без сахара, извиняется, что нечем угостить, кроме чудом уцелевшей бутылки рейнвейна, и неторопливо, скупыми, лаконичными фразами рассказывает о себе:
— О, я знал, что эту шайку разбойников, извините за выражение, ждет бесславный конец. Знал также, что вы придете сюда. Это стало особенно явно после сталинградского траура.
— И многие так думали, как вы? — опросил Поляков.
— Думаю, да. Здесь, в нашем городе, в прошлом году повесилась русская девушка. Звали Наташей. И представьте, с тех пор на этой грустной могиле всегда появляются свежие цветы. Вот вам и ответ на мой вопрос.
Немного помолчав, добавил:
— Когда я был еще в Берлине, то видел, как шли в тюрьмы противники фашизма. Да, люди умирали ради лучших идеалов.
— Выражаясь словами вашего великого соотечественника, можно сказать: «Лишь тот достоин счастья и свободы, кто каждый день идет за них на бой»…
— Мне приятно слышать от вас Гете. Да, люди шли на бой. А вот я уподобился Пилату, умывающему руки. Остался в стороне, не примкнул ни к тем, ни к другим.
— А ведь это плохо, профессор!
— Да, знаю, что плохо, но что поделаешь, когда в это страшное время оказался я человеком, который решил быть вне политики.
— Но ведь непротивление злу есть поощрение такого зла.
— Да, да, я понимаю это. Иногда мне очень стыдно. Я не одобряю коммунистические идеи, но происходит мучительная переоценка ценностей.
— Желаю вам, господин профессор, как можно быстрее осуществить такую переоценку и работать в новой Германии, опять в Берлине, в университете…
Вошла жена профессора, тоже высокая и худая. Одета в вечернее платье, слегка припудрена. Чинно и торжественно приветствовала нас, пригубила вино, потом села за пианино. И первое, что мы услыхали — это «Вальс-фантазия» Глинки. Да, эта пожилая женщина хочет нам сделать приятное. Сидим и слушаем ее.
Потом опять беседа. Говорим о музыке, живописи, литературе.
Расстались мы добрыми друзьями…
А городок живет своей жизнью. Ни фрау, ни фрейлейн уже не дичатся нас, охотно помогают солдатам готовить обед, некоторые уже занялись стиркой пропотевших солдатских портянок и солдатского нательного белья.
У штаба пол-ка встречаю знакомого повара Ивана Костенко.
— Товарищ старший лейтенант, разрешите обратиться?
— Слушаю тебя, Костенко.
— Вы, конечно, с удовольствием отведали бы жареной индейки… Прелесть, не мясо. Пальчики — уверяю вас — оближете…
Желтые козлиные глазки Костенко сделались масляными. С такими глазами, пожалуй, подкрадывается лиса к глупой курице.
— Что, у тебя уже есть жаркое? Тогда угощай, друг Костенко.
— Нет, пока только в проекте. Обратитесь к командиру полка, упросите, чтобы Костенко поджарил цесарочку, и мигом сделаю, моргнуть не успеете.
— Да разве, Костенко, у командира полка своя птичья ферма?
— Зачем своя? Смотрите, сколько их тут! На весь полк хватит.