Вскоре Сорокин уехал. Вошла в пещеру его жена, упала на нары и заплакала. Почему она плачет и что ей рассказал муж? Но она твердила одно:
— Я ничего не знаю, ничего он не говорил.
Не добившись от нее толку, мы уселись на нары и притихли. Но сердце Наташи почувствовало недоброе, уткнувшись в подушку, она горько заплакала. Я слушала ее рыдания и думала о том, как страшно ничего не знать. Может быть, Борис мой убит…
Мрачным был этот день в сырой Камышевой пещере, мрачным был первый вестник с фронта, мрачными были мысли и лица у всех.
К вечеру по настоянию моей мамы мы решили вернуться в городок. Пошли пешком, благо расстояние было не большое — три-четыре километра.
Начались тяжелые дни неизвестности. Мы как будто были окружены заговором молчания: вокруг нас говорили, но при нашем приближении разговор умолкал. Мы обращались с вопросами ко всем, кто приезжал с передовой, но нам отвечали одно и тоже: «Ничего не знаем, ничего не слышали». Наконец, жене заведующего магазином городка Шуре Шевкет удалось подслушать чей-то разговор, который она передала мне:
— Мельник серьезно ранен в руку, Трамбовецкий тоже ранен, а Хонякин убит. Только не говори Наташе!
Утром я, Наташа и Шура пошли за чем-то в магазин. Во дворе увидели нашу машину, приехавшую с фронта. Шофер позвал Наташу. Разговор был не долгим. Наташа вернулась, упала в наши объятия и зарыдала.
— Хонякин убит!
Мы повели ее домой.
— Но, может быть, это неправда, может быть, он только тяжело ранен?
Нет, автоматчик прострелил ему голову несколькими пулями. Шофер говорит: «Не надейтесь напрасно, я сам видел его труп».
Наташа упала на постель и рыдала, рыдала без конца.
Я узнала, что приехал врач с фронта, позвонила ему по телефону.
— Кажется, Мельник ранен, но ничего определенного сказать не могу, еду в Инкерманский госпиталь, там узнаю, — сообщил мне врач.
Поездка в Инкерманский госпиталь
На другой день меня и Фросю — жену краснофлотца, доярку с подсобного хозяйства — согласился подвезти шофер машины, отправлявшейся в инкерманские штольни. Я попросила у заведующего подсобным хозяйством бидон молока для раненых, купила в магазине папирос и фруктовых консервов, кухарка с подсобного хозяйства нажарила пирожков, и мы отправились в путь.
Наташа и Аня просили меня найти их мужей хотя бы тяжело раненными, лишь бы живыми. Я обещала просмотреть все списки раненых, поступивших с двадцатого числа.
Был изрядный мороз, мы с Фросей залезли в кузов машины и укутались в полушубки. Проехали город, вокзал, взобрались на Сапун-гору. Вот он, фронт, совсем близко, дорога здесь уже небезопасна, вернее, более опасна, так как в осажденном Севастополе безопасных Дорог нет. Три дня тому назад на Сапун-горе трагически погибла группа наших командиров, ехавших с батареи на передовую: осколками снаряда, разорвавшегося в нескольких шагах от машины, разбило кузов и убило всех кроме шофера.
Спускаемся в ущелье к инкерманским штольням. На Мекензиевых горах то в одном, то в другом месте поднимаются столбы дыма от взрывов. Здесь передовая.
И вот они, Инкерманские каменоломни, знакомые мне с детства. Здесь выпиливали знаменитый белый, как сахар, камень. Отец когда-то рассказывал мне, что Константинополь построен из инкерманского камня. На противоположной стороне долины на высокой скале виднеются остатки древней крепостной стены и башни. В долине, вдоль Черной речки, в мирное время зеленела живописная роща — излюбленное место воскресных гуляний моряков. Теперь здесь руины, исковерканная снарядами и бомбами земля, поломанные деревья. Снуют машины, беспрерывно подвозящие раненых.
Наш грузовик остановился у штолен, где находился госпиталь. Мы входим в вестибюль, но нас не пускают дальше: неприемные часы. Пришлось искать главного врача, чтобы получить разрешение. Пока мы искали врача, нас окружили ходячие раненые — краснофлотцы с нашей батареи. Мы обрадовались им так же, как и они нам. И печальные и радостные вести они сообщили. Хонякин убит, это говорил каждый. А Трамбовецкий жив, он тяжело ранен осколком мины в пах и ногу, лежит здесь. Фросин муж тяжело ранен в плечо и грудь, задето легкое. А Мельник? Никто ничего не может сказать о Мельнике — он, кажется, был ранен в руку, его видели с повязкой, но где он и что с ним — неизвестно. Наконец, нам дали пропуск, и мы вошли в палаты. Огромные залы были сплошь уставлены койками, электрический свет освещал лица с лихорадочным румянцем или смертельно бледные, искаженные болью и мукой. Мы тихо шли между койками, блестевшие от жара глаза раненых провожали нас. Слышно было, как насосы нагнетали воздух в подземелье.
В третьей палате лежал Трамбовецкий, он очень обрадовался, увидев меня.
— А где же Аня?
Я присела к нему на кровать.
— Я приехала одна, никто из нас ничего не знал. Теперь, конечно, я расскажу Ане, что вы здесь, к она сейчас же к вам приедет, а вы напишите ей письмо. Она будет рада, когда узнает, что вы живы! Ну, а где Борис? Где же мой Борис?
— Не знаю, ничего не знаю… Он был со мной рядом, а потом… Не знаю!
Вид у Трамбовецкого хороший, я решила, что он легко ранен. Он просил, чтобы его забрали в батарейную санчасть. Я обещала передать его просьбу кому следует. Слева от Трамбовецкого лежал двенадцатилетний мальчик, доброволец, пулеметчик. Он очень страдал. Справа — раненный в живот моряк, бледный, с огромными глубоко запавшими глазами. Достаточно было одного взгляда на него, и становилось понятным: не дни, а часы человека сочтены.
Мы пошли дальше и нашли Фросиного мужа. В последних залах было особенно парно и душно, здесь вентиляция недостаточно очищала воздух. Фросин муж очень плохо себя чувствовал, был бледен, тяжело дышал. Посидев немного возле него, я пошла дальше. Рядом на койках лежали контуженный политрук Коротков и старшина Алпатов. Все левое плечо Алпатова разворочено осколком мины. Он полусидел, опершись спиной на подушку, смуглое лицо воспалено, черные глаза лихорадочно блестят, ему трудно дышать. Но меня поразила улыбка, та же мягкая и скромная улыбка, всегда озарявшая его лицо, когда кто-нибудь с ним разговаривал. Раньше я как-то не обращала внимания на Алпатова: обыкновенный человек, тихий и скромный. Но теперь он меня поразил: ни жалобы, ни стона, — и эта улыбка!
Когда я спросила, как он себя чувствует, Алпатов, стараясь скрыть боль, еще мягче улыбнулся и сказал:
— Ничего, не так уж плохо.
«Вот он — герой, — подумала я, — этот маленький смуглый и тихий моряк с доброй улыбкой и сильным духом — защитник Севастополя. Их много таких, и потому немцы бессильны в своих бешеных атаках».
Часто потом я вспоминала Алпатова таким, каким видела его в Инкерманском госпитале, и думала: он должен выжить, сильные духом зачастую выигрывают бой со смертью. Я не ошиблась: Алпатов поправился и вернулся в строй.
Взяв у Трамбовецкого письмо к Ане, мы распрощались, пообещав приехать с первой же машиной, которая будет идти сюда.
Выйдя в вестибюль, я попросила списки раненых, поступивших после двадцатого числа. Перелистывала страницу за страницей, а окружавшие меня наши легко раненные бойцы говорили:
— Бесполезно, не стоит смотреть: Хонякин убит наповал, мы к нему подходили, мы его смотрели и надвинули ему фуражку на лоб.
Я понимала, что бесполезно, но отвечала:
— Я дала слово и должна посмотреть. Мало ли какие бывают случаи.
Увы! В списках раненых я Хонякина не нашла.
Я благополучно вернулась в городок и едва успела сойти с машины и войти во двор, как навстречу мне выбежала Аня. Размахивая издали письмом, я радостно кричала:
— Нашла!.. Лежит раненый! Вот от него письмо, Аня схватила письмо и бросилась мне на шею:
— Спасибо, спасибо, радостную весть вы мне привезли!
Она несколько раз перечитала письмо, руки ее дрожали, на ресницах повисли две слезинки, но лицо было светлое и счастливое. Ответив на все Анины вопросы и радуясь за нее, я пошла к Наташе. Мрачное настроение охватило меня сейчас же, как только я вошла в комнату. Наташа одетая, зарывшись в одеяла, все так же лежала в постели и плакала.