На Пушкинской улице, против дома Марии Александровны Добржанской, гитлеровцы поставили виселицу. Здесь в назидание жителям были повешены трое молодых людей за отказ от поездки в Германию. К счастью, нам не пришлось быть свидетелями страшного зрелища: перед нашим приездом трупы юношей сняли.
Люди, отправляемые в Германию, гибли в пути. Нам рассказали, что в сентябре со станции Севастополь отправили два больших эшелона. Товарные вагоны, набитые битком, были закрыты наглухо. Гитлеровцы, отправлявшие эшелоны, с ухмылкой говорили: «Пусть слабые по дороге подохнут».
Севастопольцев насильно грузили на баржи и вывозили в море. Жители замечали, что баржи вскоре возвращались пустыми: оккупанты хладнокровно, по плану топили сотни и тысячи людей.
На следующий день мы собрались уезжать. Накануне я была в больнице, навестила Марусю, она чувствовала себя значительно лучше, но выздоравливала очень медленно.
— Как только поправлюсь, — сказала она, — приду в Альму за Дуняшей.
Когда мы стали складывать вещи, оказалось, что их набралось довольно много: старье, которое раньше выбросили бы в мусорный ящик, теперь приобрело для нас ценность.
Я впряглась в тачку, взятую на время у соседа, а мама и Екатерина Дмитриевна шли сзади и подталкивали ее.
В вагоне
Уже стемнело, а эшелона все не было. Наконец, часов в десять вечера, подошел к перрону пустой состав товарного поезда, предназначенный для людей, расселяемых по Крыму. Началась шумная суета…. В темноте, ушибая друг друга вещами, люди садились в вагоны. Нам удалось сесть в ближайший вагон. Эшелон простоял на станции всю ночь. Утром явились полицейские и татары-добровольцы. Из вагона, в котором мы сидели, стали всех выгонять. Одному добровольцу показалось, что люди слишком медленно выходят: отвратительно ругаясь, он выталкивал их на перрон. Рванул и меня за руку, я обернулась и сказала с возмущением:
— Что мы — собаки?
— Вы хуже собак! — толкнув меня, закричал доброволец с такой злобой, что, кажется, дай ему волю, он перестрелял бы всех.
По перрону, как выпущенные из сказочной бутылки злые духи, с криком и руганью носились полицейские. Целый день они нас с мамой выгоняли из вагонов. Наконец, мы втащили вещи в один вагон и тихо приткнулись в уголке, но явился полицейский, проверил пропуска и заорал, чтобы мы убирались вон. Что делать, поезд вот-вот должен тронуться, узлы наши заложены чужими вещами, теперь их не вытащить. Я обратилась к переселенцам:
— Мы спрячемся за вещами, полицейский нас не увидит, ведь поезд сейчас тронется.
— Нет, — ответил высокий блондин. — Я здесь за старшего в вагоне, я скажу полицейскому, если вы спрячетесь, я не хочу за вас отвечать.
«Эх, трус и дрянь», — подумала я.
В это время морда полицейского снова появилась в дверях:
— А! Вы еще здесь? — заорал он. — Вон!
Мы с мамой вышли, но когда поезд тронулся, сумели снова вскочить в вагон.
В вагоне, кроме нас, ехало шесть человек, все это были люди пожилые. Вещей они с собой везли столько, что загромоздили весь вагон, были даже шкафы и кровати. Не успели мы отъехать, как все они принялись за еду. Чего только у них не было! Сразу, как по команде, начали извлекать из корзин и свертков свои продукты: появились большая кастрюля с борщом, вареные куры, вареники, пирожки разных сортов, кефаль жареная, кефаль вяленая, свежие помидоры и даже большущая банка с куриным бульоном. Немцы выдали им перед отъездом по пятьсот граммов черного хлеба, но они его не ели, у них был роскошный пышный белый хлеб домашней выпечки. По всему было видно, что люди эти принадлежали к типу тех немногих, которые проявляли чудеса «храбрости» и жадности и, не щадя своей жизни, разносили под вой снарядов и бомб склады, объятые огнем, грабили таких, как мы, а теперь подлаживаются к оккупантам.
Они не ели, а жрали, с аппетитом обсасывая куриные кости, облизывая пальцы, причмокивая, отправляя в рот кусок за куском, с какой-то звериной жадностью, которую породило сознание окружающего голода. Особенную жадность проявляли женщина лет сорока пяти и высокая, сухая, как тарань, но еще бодрая старуха по имени Груша. Женщина доставала из своей объемистой корзинки один за другим куски курицы, отрезала большие ломти белого хлеба. Каждый раз она протягивала мужу крохотные кусочки мякоти курицы и хлеба со словами: «У тебя нет зубов, нечем грызть кости и есть корки хлеба». Муж покорно брал эти крошки, проглатывал их, как голодный пес, в надежде на милость хозяйки, не спускал глаз с ее жующего рта. Но напрасны были его надежды: неизменно куски курицы оказывались с костями, а хлеб — с корками. А старуха Груша — любительница разнообразия — поминутно опускала длинный и мясистый, как груша, нос в свою бездонную корзинку, извлекая оттуда то вареники, то вяленую кефаль, то куски жареной рыбы или пирожки. Другие от них не отставали.
Уже сутки, как мы с мамой ничего не держали во рту, наши желудки сводило судорогой. Мы, помимо своей воли, не могли оторвать глаз от жующих ртов наших соседей. Это была пытка, продолжавшаяся немало часов.
Наконец часа в три ночи мы прибыли в Симферополь. При слабом свете одной немецкой свечи-коптилки, зажженной нашими попутчиками, выгружались из вагона. Когда я влезла в вагон за последним узлом и нагнулась, чтобы взять его, то увидела на полу рядом с ним оброненный кем-то полукилограммовый кусок черного хлеба и головку вяленой кефали. Я собралась спросить, чей это хлеб, но в этот момент увидела жирные затылки мужчин, возившихся с шифоньером, и слова застряли в горле. Несколько мгновений я стояла, держа хлеб, а потом быстро повернулась и прыгнула из вагона в темноту. В первый раз в жизни я украла, и совесть не мучила меня. Я подошла к маме и шепотом рассказала о находке. И моя щепетильно честная мама ответила мне:
— Ну, и хорошо сделала, что не отдала. Они и так обожрались.
Мы разделили хлеб и кефалью головку пополам и с наслаждением ели. Едва успели доесть, как послышался брюзжащий голос Груши:
— Я потеряла свой черный хлеб. Наверно, выпал из корзинки и кто-то стащил. Вот люди, совести у них нет!
А люди, у которых «нет совести», не чувствуя никаких ее угрызений, пользуясь темнотой, спокойно смаковали последние крошки Грушиного хлеба.
Под маской колхозного пчеловода
Мы не хотели стеснять Дроздовских и устроились в сарае во дворе. Начало октября в Крыму — это еще почти лето, можно жить и в сарае.
На другой день мама начала свое стояние в очереди у комендатуры, чтобы получить разрешение на прописку. Я отправилась бродить по городу в поисках какой-нибудь работы. К вечеру все собрались у Дроздовских, и тут между нами произошел крупный разговор, который привел к полному разрыву. Началось с того, что я сцепилась с Василием Ивановичем.
— Эти подлецы дерутся еще, — сказал он, имея в виду нашу армию, — защищают большевистскую власть! Перевешать их всех!
— Как перевешать? — воскликнула я, пораженная. — Наш народ перевешать?
— Перевешать! — твердил свое Василий Иванович.
Злоба, ненависть звучали в словах Дроздовского, даже кровь бросилась ему в лицо. Тут я уже не могла сдержаться. Услышать такие слова о героическом русском народе, защищавшем свою Родину, о защитниках Севастополя! Спор принял ожесточенный характер, с одной стороны Василий Иванович, с другой — все мы, глаза сверкали от гнева. Сразу обнаружилась между нами глубокая пропасть: вчерашние друзья стали отъявленными врагами. Выяснилось, что Василий Иванович работает следователем криминальной полиции — вылавливает «большевиков и партизан». На этом разговор окончился. Мы пошли в свой сарай и услышали, как вслед за нами хлопнула и закрылась на задвижку дверь дома.
— Вот тебе и друзья! — сказал папа.
— Да, попали в положение, — ответила мама, — надо немедленно куда-то выбираться. Но куда?
И опять-таки свет оказался не без добрых людей. Утром соседка Дроздовских, занимавшая с тремя маленькими детьми вторую половину дома — две небольшие комнаты, позвала нас к себе. Она многое слышала вчера и поняла, в какое положение мы попали. Елена Порфирьевна Османова была русской. Муж ее, татарин, член партии и бывший работник милиции, еще в самом начале немецкой оккупации был арестован гестапо и исчез бесследно. Нечего говорить о том, каково было ее отношение к Дроздовским. Елена Порфирьевна предложила поселиться у нее. Умная и начитанная, умевшая интересно и красиво говорить, сердечная и трудолюбивая женщина, она сама билась как рыба об лед, чтобы прокормить трех маленьких детей, и все же решила приютить нас. Мы сейчас же перебрались к Османовой. Так оборвалось наше многолетнее знакомство с Дроздовскими и возникла дружба с Еленой Порфирьевной Османовой.