Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Соня Богоявленская, перерыв весь дом, нашла в конце концов три таблетки стрептоцида и отдала их папе. Опухоль на руке начала спадать, но вскоре у папы опухли ноги и лицо. Все мы поняли, что красному стрептоциду тут не помочь: отец опухал от голода.

Иногда он говорил с тоской:

— Нет, не дожить мне до светлых дней, не дождаться освобождения, чувствует сердце, что лежать мне на этом бахчисарайском кладбище. Недавно я проходил мимо него и подумал: вот здесь моя последняя квартира. Если бы вы знали, как не хочется мне остаться навсегда здесь!

— Доживешь, — говорили мы с мамой, — ты дождешься освобождения и счастливой жизни.

— Если бы дождаться! — вздыхал отец.

Едва держась на опухших ногах, он продолжал ходить в школу и давать уроки. Но однажды его привели домой: он упал и не мог подняться, его подобрали и отвезли в поликлинику.

Полтора месяца пролежал отец в постели, занимаясь это время с маленьким Женей, который, несмотря на все тяготы нашей жизни, учился в школе. Женя пристраивался на уголке стола поближе к кровати, а дедушка своей распухшей рукой писал цифры, объяснял мальчику решение задачи.

Много беспокойства причиняли ноги маленького Жени. В чем только он не ходил, бедняга. Вечно ножки его были мокры. То Женя ходил в больших старых ботинках, кем-то ему подаренных, то в дамских галошах для туфель с высокими каблуками. Мама без конца шила ему тряпочные туфли, но все это старье быстро разлезалось, и перед нами опять вставала проблема: во что обуть Женю?

Безуспешно пыталась я найти какой-то заработок. За все время мне удалось сшить только три пары бурок, за что я получила немного кукурузной, муки. Однажды решила заняться рисованием игральных карт: сделала трафарет, достала цветных чернил и нарисовала две колоды. Но, увы, оказалось, что в продаже есть настоящие немецкие карты, и мне с трудом удалось сбыть свои за деньги, которых хватило на один килограмм хлеба.

Тревога. Из Бахчисарая в Симферополь

Сначала очень глухо разнесся слух о Сталинградской битве. Мы ничего еще толком не знали о Сталинградском сражении, о его огромном значении для хода войны. Но немецкие солдаты и офицеры были растеряны, и одно это уже говорило о многом.

Вскоре слухи стали более определенными: немецкая армия под Сталинградом окружена и взята в плен, в Берлине объявлен трехдневный траур.

Неужели уже началось, и наша армия пойдет в наступление? Рождалась надежда: а вдруг… а вдруг не через два года, а гораздо раньше, например, этой весной? Хотелось верить своему сердцу, рвавшемуся навстречу родной Красной Армии, но разум говорил: нет, слишком большое расстояние разделяет нас, не так скоро еще придет освобождение.

Люди, которые работали в немецких частях уборщицами, кухонными рабочими, рассказывали мне, что теперь некоторые немецкие солдаты и даже офицеры начали говорить, что война ими проиграна, выражать недовольство Гитлером.

Однажды глубокой ночью, когда мы, томимые бессонницей, вздыхали и ворочались на своих постелях, за окном послышался нарастающий шум, стук подкованных немецких сапог о камни улицы. Мы с мамой вскочили с кроватей и прильнули к окну.

— Что там? — взволнованно спросил папа.

— Немцы бегут, — ответили мы.

Запрудив всю улицу, в сторону вокзала бежали немецкие солдаты. С ясного неба светила полная луна, виден был каждый камешек на мостовой. Вдруг раскрылись ворота ханского дворца, оттуда выехал экипаж с гитлеровскими офицерами, запряженный попарно четырьмя лошадьми, с факелами, горящими по бокам его, и поехал по мосту, перекинутому через Чурук-су. Вслед за ним выехал второй такой же.

«Что случилось, почему бегут фашисты? А если совсем убегают? — взметнулась снова мысль. — Под Сталинградом их побили, может быть, гонят дальше, ведь мы ничего не знаем!»

Но тут же заговорил здравый смысл: нужно иметь крылья, чтобы за такой короткий срок перелететь от Сталинграда в Крым, и немцы еще достаточно сильны. И все же хотелось верить в невозможное.

До самого рассвета мы с мамой простояли у окна, рассказывая папе обо всем происходящем на улице.

Наутро оказалось, что у гитлеровцев была тревога. Пока еще только тревога… Но и это хороший признак: до сих пор они жили здесь без всяких тревог и волнений. Значит, что-то есть, раз они заволновались!

Сколько раз, стоя у окна нашей комнаты в Бахчисарае и глядя на каменную колонну екатерининских времен, которую называют милей, стоявшую напротив двери дома, я думала: настанет день, и мы не будем больше видеть эту колонну, не будем жить в Бахчисарае. Все останется лишь в неприятных воспоминаниях.

Мысли перелетели на высокую гору под Бахчисараем, где, как рассказывали был лагерь военнопленных, пригнанных из Севастополя. Говорили, что раненые спали под холодным осенним дождем в ямках, которые рыли для себя. Каждое утро многие оказывались мертвыми: гибли от ран, от голода., и холода…

По городу ходили слухи, что партизан в лесу осталось очень мало, что они умирают от голода. Но партизаны действовали и приходили в город, об этом можно было догадываться по гитлеровским приказам, расклеенным на заборах и стенах зданий и гласившим: «Тот, кто станет принимать у себя партизан, — будет расстрелян».

Значит, есть такие люди, которые принимают у себя партизан и не боятся расстрела. И эти люди казались мне необыкновенными, прекрасными, смелыми, какими-то не такими, как все. Я мечтала о встрече с ними. Однако мне не везло.

Я все больше начала думать о том, чтобы уехать в Симферополь. Может быть, там мне удастся встретить этих настоящих, больших людей.

Но для того, чтобы переехать в Симферополь, надо достать пропуск. Так просто его не дадут, а кур, «яек» и барашков мне добыть неоткуда. Я перебирала в уме всякие возможности и остановилась на одной: по справкам о болезни и необходимости лечения в Симферополе, выданным поликлиникой, комендатура дает временные пропуска. Я подумала о докторе, к которому папа обращался, когда у него болела рука.

Доктор Гольденберг был единственным евреем, не расстрелянным немцами и продолжавшим легально жить в Бахчисарае. Он славился, как хороший врач, вдобавок был женат на татарке. Жители Бахчисарая просили немцев сохранить ему жизнь, и это пока спасло Гольденберга.

Я не была знакома с доктором, но слышала от папы, что он производит хорошее впечатление. Пришла в поликлинику. Там было пусто: никто не ходил на прием к врачам, так как лекарств в Бахчисарае все равно достать было нельзя. Я постучалась в двери кабинета Гольденберга.

Доктор сидел за письменным столом и выжидательно смотрел на меня.

Действительно, его бледное лицо, большие карие, вдумчивые глаза располагали к себе. Я подошла к столу и сказала:

— Доктор, я дочь Петра Яковлевича Клапатюка, который был у вас. Пришла к вам с просьбой.

— Садитесь, — и он указал на стул.

Я села. Наступило короткое неловкое молчание… Как и с чего начать разговор? Пускаться в объяснения или не стоит? Ведь просьба-то была незаконной.

— Дело вот в чем, — начала я, понизив голос, — мне нужен пропуск в Симферополь, я не могу получить его другим путем… Я совершенно здорова, но прошу вас дать мне справку о том, что у меня больные глаза, которые требуют лечения в симферопольской клинике. Там работает знакомый профессор, он тоже даст мне справку, что я лечусь.

Доктор Гольденберг молча слушал меня, наклонив голову. Когда я замолчала, он взял чистый листок бумаги, поставил на нем штамп поликлиники и написал текст, необходимый для справки, и, так же ни слова не говоря, протянул мне.

— Спасибо, доктор, — поблагодарила я, беря справку. Мне хотелось сказать ему что-нибудь хорошее, теплое, такие слова, которые растопили бы лед его настороженного молчания. Я чувствовала, что за печальным взглядом его вдумчивых глаз кроется трагедия жизни человека, над головой которого висит все время острый меч. Ведь каждую минуту он может ждать, что немцы раздумают и арестуют его. Но мысль о жене-татарке остановила меня. Поблагодарив еще раз, я вышла за дверь.

42
{"b":"237653","o":1}