— Ну и ну... Баба, чорт ее дери,—ворчал он на ходу.
Когда заработал беловский станок, Ольга, довольная, следила за его работой, а Судин сидел у себя на чурбанчике мрачный, не глядя в ее сторону. Ольга подошла к нему.
— Василий Ерофеич, а где у вас листок наряда?
— Какой?..
— Ну, в который вы работы вписываете.
— А для чего он тебе понадобился?
— Стало быть, нужно.
— Ты скоро ко мне за душой моей придешь.
— Душу мне вашу не нужно, а листочек дайте. Я с ним схожу к мастеру и запишу вам настройку.
Судин как-то смешно прогнусавил:
— О-о-о! Так он тебе и запишет, подставляй карман, экая скряга.
— Давайте, давайте,— настаивала Ольга.
— На, возьми.— Судин порылся у себя в кармане штанов и подал ей свернутую вчетверо грязную бумажку.— На... Думаешь, налетишь с ковшом на брагу?.. Как бы не так.
— Как все-таки вы неряшливо относитесь к этим вещам,— сказала Ольга, взяв его листок наряда.— Это же денежный документ.
— Еще новое дело. Ты что, обучать меня взялась, что ли?! Стар я для обучения. Мне надо тебя учить, а не тебе меня.
— Я не учу.
— Ну... А в кармане у меня не контора, чтобы бумаги в чистоте хранить.
Ольга пошла к мастеру. Когда она возвратилась из конторы и подала Судину наряд, тот взглянул и не поверил своим глазам. Торопливо сдернул очки, протер их, снова надел и, смотря на запись, заулыбался.
— Вот это да,— с довольным видом проговорил он.— А я думал — на Агафона сработал... Да больно уж много записали-то — три часа. Я ровно меньше настраивал.
— Три, я считала.
— Экая ведь ты! Какой у тебя глазок-то вострый, везде ты его запускаешь. Давай иди работай к себе, а я присмотрю за беловским станком.
— А я?..
— Мне сподручнее, да и дела у меня меньше.
Весь остаток дня Судин уже не сидел на своем чурбаке, матрасик свой свернул и сунул в ящик. Он ходил от своего станка к станку Белова, подходил к Ольге и, улыбаясь, сообщал:
— Дело-то, ведь, валом валит: и у меня, и у Белова, и у тебя... А мне сегодня шесть целковых, как с неба свалились. Не пито, не едено. Просидел бы у себя и зря...
Постояв возле Ольги, он уходил, осматривал станки и снова подходил к ней и улыбался, обнажая беззубые десны.
— Дела идут,— закинув руки назад, говорил он,— контора пишет. Два станка на ходу и время есть походить, поболтать... Только я вот что думаю, товарищ Ермолаева. Вот увидит наше начальство эту штуку и всю нашу музыку перетряхнет. К примеру сказать, придут ко мне и скажут: ты, дескать, гражданин хороший, давай-ка принимайся работать на двух станках.
— А разве это плохо?
— Да я не говорю об этом, что плохо,— почесывая щеку, говорил Судин,— да кабы что тут не вышло, такое-этакое, сурьезное.
— Что же может быть?
— А вот Белова Андриана в отставку, и других так же. Народу-то меньше потребуется... Я понимаю, что работы всем хватит, что Белова не рассчитают. Не-ет. А вот и его так же... Скажут, дескать, ты, товарищ уважаемый, работай на двух станках. А это ему, я знаю, не по нутру будет. Ворогом будет смотреть на всех. Работничек мягонький, не сплеснет, лишний раз ногой не переступит. Истварился он на этом станке; он ведь уж сколько годов стоит возле него, дремлет. Да и все мы в этом углу разленились. Сидим век свой, как сычи, думаем, а ничего не придумали. Так и работали — в пень колоти, да день проводи. Недаром нас богадельщиками прозвали. Ты, ведь, наверно, не знаешь, что такое — богадельня.
— Ну, как не знаю.
Судин стал рассказывать ей о своей прошлой работе, а когда Ольга сама попробовала присмотреть за белов-ским станком, он обиженно сказал:
— Не доверяешь мне?.. Иди работай, у тебя работа неходовая сегодня, я присмотрю, уж коли взялся, так управлюсь.
И он управился. Ольга только издали следила, как он заботливо оберегал правильный ход обоих станков. Она была довольна, что переломила старика, что осуществляется ее мысль, но в то же время чувствовала к нему глухую досаду — Судин непрошенно взял себе все, что она хотела бы сама испытать, сама довести дело до конца.
К Судину подходили токари, с любопытством смотрели на его работу, расспрашивали, а он с достоинством объяснял им и размашисто показывал на свой и беловский станки.
***
Хоть в последнее время Ольга усиленно была занята производством, она не переставала думать о Добрушине. Теперь она раскаивалась, что послала ему письмо. «Он меня забыл,— думала она,— а я первая написала ему, да еще разболталась о своих чувствах».
Она уже не хотела от него письма и боялась думать о том, что он на простосердечные слова ее ответит сдержанно вежливо.
Но, когда вскоре пришло от него письмо, она просияла, вспыхнула и убежала в садик. Там, в полном уединении, она нетерпеливо разорвала конверт.
«Мой милый друг, здравствуй,— писал Добрушин.— Совсем неожиданно получил от тебя письмо. И неожиданное и радостное для меня было это событие. Очень рад, что ты здорова, а главное, живешь самостоятельно, независимо от других. Это самое дорогое в жизни женщины. Обидно и стыдно за себя, что до сих пор не написал тебе. Но знаешь, дорогая Оля, всему бывают причины, иной раз и досадные. С одной стороны, не писал потому, что закружился в делах. Ну, а с другой стороны — были такие причины, о которых сейчас пока что воздержусь говорить. Может быть, еще увидимся с тобой, тогда уж... Когда читал твое письмо, как-то по-особому забилось сердце. Вспомнились дни, которые я провел у тебя, а потом вспомнилась и такая ты, когда была еще маленькой девочкой. И вот кажется, что я прожил с тобой бок-о-бок всю жизнь. Вся ты встала передо мной — ясная и славная. Чувство благодарности возникло к тебе с новой силой за все услуги и заботы, которые я видел с твоей стороны. Особенно вспомнилось последнее расставание с тобой. Я немного тогда дал волю своим чувствам. Поругал себя потом, но что будешь делать. Во всех возрастах люди могут срываться. Вот и сейчас как-то вдруг все это с большой силой всплыло в памяти, будто видел тебя только вчера. Прости, может быть, я тебе лишнее пишу. Привет Лукерье Андреевне и тете твоей Степаниде. Очень жаль, что не стало в живых Стафея Ермилыча. Прекрасный был человек. Думаю, что скоро мы с тобой увидимся. Ожидаю с часа на час распоряжения о переброске меня на работу в наши края. Твой старый большой друг
П. Добрушин».
Прочитав письмо, Ольга положила его на столик и задумалась. Потом снова развернула его и прочитала несколько раз. И с каждым разом она находила в нем новое и новое.
«Он меня любит»,— промелькнуло у нее в голове.
Тихо и задумчиво было в садике, задумчиво было и августовское небо, умытое похолодевшими дождями. И на душе Ольги было тихо, безмолвно. В этой тишине было ясно и уловимо движение дум ее, так же ясны и уловимы для настороженного слуха робкие шорохи в зеленой листве. Приятно было сидеть и прислушиваться к своим думам. Казалось, чем больше живешь, тем дальше и дальше уходит все пережитое, точно идешь по дороге, оглядываешься, а начало пути отдаляется; сначала его видно, но потом оно сливается с далью и тонет в мутной дымке. Но сегодня как-то по-особому все так ярко всплыло, и письмо это всколыхнуло в глубине сознания ясное и определенное: она действительно любит Павла Лукояновича и теперь не сможет больше никого полюбить так сильно и крепко. Но рядом с этим вставала другая мысль — неумолимая, скорей жестокая: а можешь ли ты любить его. Ну, положим, он будет снова здесь, возле тебя, можешь ли ты?..
Робкий голос глубоко в душе подсказал:
— Можешь, но...
Перед ней встал смутный образ той, с которой он связал свою жизнь, и ей казалось, что эта женщина сурово, с упреком глядит на нее. «Какая она,— подумала Ольга,— старая, молодая, красивая или некрасивая, добрая или злая?» Ей захотелось вдруг посмотреть на нее и сравнить с собой. Никогда, ни разу он не рассказывал ей о своей жене.
В саду стало прохладно и сыро. Ольга зябко повела плечами.